опубликовал три рассказа Н.А. Полотнянко.
МАНЕВКА
За окном старого прохудившегося барака свистел и выл осенний ветер. Облысевший клен качался, скрипел и скреб веткой по стеклу. Низкое, кочковатое, как болото, небо было высвечено октябрьским рассветом, но внизу, среди бараков и буйных зарослей полыни, еще царила полутьма, лишь кое-где в окнах приземистых и длинных строений загорались огни, и в печных трубах начинал завиваться белесый горьковатый дым. Бродячие псы лениво поднимали головы и мутными глазами смотрели на первых прохожих, в сараюшках заполошно вскрикивали петухи, и повизгивали свиньи.
Сквозь зыбкую полудрему Маневка слышала эти звуки, но глаза не открывала и не шевелилась. Хотя на уличной стене ее комнаты поблескивал иней, ей было тепло. На Маневке и возле нее лежали двенадцать разномастных котов и кошек. С ними она и спала, прогоняя только в жаркие, летние ночи, и когда к ней с ночевой приходил Гришка.
Из -за кошек у Маневки с соседями постоянная война. Кошки гадили в коридоре, орали, когда на них находил любовный стих, и Маневка устроила, в конце концов, для них лаз через окно. Летом кошки беспрепятственно ходили через выбитую четвертушку окна, в холодное время Маневка затыкала дыру старой стёганкой, и блудливые коты, запозднившись, стучали лапами по стеклу и просились на ночлег.
Восемь лет жила Маневка в поселке, и откуда она появилась, каким сквозняком жизни занесло ее сюда, никто не знает, да и не интересуется. Все восемь лет Маневку окружают кошки. Они находили ее сами, эти беспризорные и бездомные существа, выброшенные хозяевами на улицу, черные как уголь, рыжие как пламя, пестрые как звездная ночь. Имен своим сожителям Маневка не давала, и каждого из них называет "Эй, ты!" И удивительно, что на это обращение отзывалась именно та кошка, на которую в это мгновенье указывала хозяйка.
Под теплым кошачьим одеялом Маневке тепло даже в зимние ночи. В комнате так холодно, что дыхание обжигает глотку, а кошки навалятся на нее и греют. Правда, запах в комнате острый, уксусный, на полу разбросаны клочки шерсти, потолок задымлен до черноты, дверь болтается на одной петле. Печку Маневка топила раз в неделю, варила ведерную кастрюлю борща или супа на говяжьих костях и вместе с кошками хлебала, когда чувствовала голод.
Будильника у Маневки нет. Но по шуму и стукотне в бараке она знала, что время сейчас, где-то, полвосьмого, нужно вставать, но вставать не хотелось.
- Маневка! Вставай! - заорала под дверьми соседка. - Тебя коты не задушили там?
- Встаю, Фрося, встаю, - лениво сказала Маневка и повернулась на бок.
Кошки недовольно зауркали.
- Вам что, — сказала Маневка. - Можно дрыхнуть, а мне на работу, ну-ка, давайте, расползайтесь!
Открыв глаза, она вспомнила, что вчера приходил Гришка, выцыганил последнюю пятерку, а до получки целая неделя. В кошельке осталось два рубля мелочью, да пустые бутылки в углу под рукомойником. Все ничего, и денег не жалко, но не пришел Гришка, хотя и обещал, загулял с кем-то. До полуночи не спала Маневка, все ждала, слушала как за тонкой стенкой из сухой штукатурки у соседей работал телевизор, концерт передавали. Коты всю избодали, зовя спать, а она все ждала. Но Гришка не пришел.
- Ну, пошли, окаянники! - сказала Маневка.
Первым поднялся рыжий кот, сдвинул все четыре лапы в одну точку, выгнулся, зевнул и, вытянув передние лапы, оперся на стену, где в черной деревянной рамке висели фотокарточки родных и "Благодарственное письмо", которое выдали Маневке в прошлогодний День строителя.
Встав с кровати, она подошла к рукомойнику, плеснула в лицо пригоршню холодной воды, утерлась, натянула на себя обляпанный глиной комбинезон и забила тяжелые опухшие ноги в кирзовые сапоги. Уже одетая, присела к плите и стала хлебать прямо из кастрюли позавчерашний суп. Рыжий кот запрыгнул на печку, подошел к кастрюле и опасливо посмотрел на хозяйку.
- Что, жрать захотели? - сказала Маневка и, зачерпнув большой литровой кружкой , вылила хлёбово в небольшой тазик, который был кошачьей кормушкой. Толкая друг друга, кошки расположились вокруг и принялись наперегонки осушать посудину.
- Мань! Идем, что ли! - позвала Фроська.
- Иду, счас...
Маневка придавила крышку кастрюли утюгом, чтобы кошки не сожрали остатки супа, выдернула из окна затычку и вышла в коридор. Запирать двери она не стала, просто накинула щеколду и вставила в петлю деревянную палочку.
На улице глянул на соседку и присвистнула.
- Что, опять хохотальник набок?.. Я чтой-то ничего не слышала.
- Это? - Фроська пощупала под глазом синяк. - Совсем сдурел. Вроде пока еще не заслужила, а он премирует...
Фроська была моложе мужа на пятнадцать лет и любила веселые компании. Муж ее ревновал и поколачивал иногда за дело, а иногда и впрок, считая, что битьем бабу не испортишь.
- Тебе хорошо, ты - свободная женщина, - сказала Фроська. - Это я в кабале у черта старого.
- Какая свободная, - вздохнула Маневка. - У тебя - свое, у меня - свое. Все толчемся с утра до ночи, конца и края не видно.
Возле дороги, ведущей к заводу из города, бараки расступились, и на открытом всем ветрам поле показались строящиеся пятиэтажные дома.
- Слушай, Маневка! Если тебе квартиру вырешат, ты куда кошек денешь? Вчера вон и предцехкома говорил, мол, не дадим Маневке Селезневой квартиру, если кошек в дом потащит. Пусть сперва свой зоопарк ликвидирует...
- Ну его подальше! - сказала, задетая за живое Маневка. - Ему-то квартиру вперед всех дали. Лучше бы за собой смотрел, а то найду на него управу! Вчера вокруг печки глину на горбу таскала, тачка сломалась, а сварщика нет. А он, грит, не засчитаю, один ходок обвалился. А я как замажу? Вода холодная, глина черт знает где...
- Да ну его, Маневка, - беззаботно сказала Фроська. - Ты еще не знаешь, что вчера наши бабы - Сметаниха, Корпачиха и Любка Косая над Сашкой Воробьем учудили...
- А чо?..
- Скинулись бабы, купили водки, принесли бражки, выпили - скучно. Вышли из барака, сели на завалинку, глядят - Сашка идет. Они тары-растабары, попросили принести гармошку. Пошла пьянка-гулянка. Очумели совсем, сама знаешь - у Корпачихи бражка с табаком, в голову бьет. Тут кто-то из баб и говорит Сашке, мол, че те пятьдесят лет, а ты без бабы, ни разу не женат. Слово за слово, решили бабы посмотреть, че у него в штанах, а то болтают на поселке, что у него там пустое место. Свалили Воробья, связали, стащили штаны, выкрасили все хозяйство суриком и вытолкнули мужичонку на улицу. А у него, представляешь, все наголе, народ в хохот. Участковый забрал его, куда-то увез... Фроська захохотала.
- Бесстыдницы, - сказала Маневка. - Как же можно позорить человека.
- Человека, анчутка его забери! - насмешливо и зло сказала Фроська. - Скажешь, и Гришка твой - человек? Присосался, как клоп, к бабе, а ты и уши развесила. Попадет к Корпачихе на чумную бражку, они ему еще почище устроят.
Разговаривая, женщины не заметили, как зашли на территорию кирпичного завода. Маневка хотела сказать Фроське, чтобы та не совала нос не в свое депо, но только махнула рукой и пошла к своей обжигательной печи, возле которой стоял, нацеливаясь, как журавль, на поддоны с кирпичами одноногий кран, и бульдозер отгребал с погрузочной площадки щебенку и сваренные в ошметки груды кирпича.
Маневка схлестнулась с Гришкой случайно, на дне рождения у Фроськи, еще два года назад. Она запоздала к началу гулянки, и когда вошла, прижимая к груди сверток с подарком, все места вокруг стола были заняты. Фроська по-соседски не обратила внимания на Маневку, только кивнула головой, один Гришка поднялся и уступил ей свою табуретку, a caм устроился рядом, на краешке дивана. Гришка был без жены, в красной рубахе и с гармошкой.
Что говорить, умел он зажечь народ, пальцы так и летали по планкам, глаза сияли масляным блеском. Гришка завораживающе поглядывал на Маневку и прижимал горячее бедро к ее ноге.
Беспамятно разгулялась Маневка, пела, плясала, только стукоток стоял и на плечах подпрыгивали бусы. Забыла скукоту своей одинокой жизни, обычно неподвижные, как замерзшие тараканы, коричневые маленькие глазки метали на гармониста зазывные искры, и Гришка подхватился с дивана, пошел с гармошкой в руках вокруг нее, да вприсядку. Славный был вечер, счастливый краешек жизни вспыхнул в тот день перед Маневкой и поманил за собой туда, куда она давно зареклась ходить.
Поселок - что худое сито: на следующий день все сороки-пересудчицы растрезвонили, что Гришка у Маневки ночевал. Вечером Гришкина сударка-Клавка заявилась с ребятней своей сопливой - разбираться.
Маневка только пришла с работы, замочила в корыте комбинезон, в тазу женские постирушки. Вдруг - дверь настежь, Клавка с порога орет:
- Он меня, гад, вчера специально споил, чтоб одному на гулянку удрать, к тебе под бок подвалиться!
Кошки от крика брызнули в разные стороны, но Маневка не испугалась, вытерла руки и подала Клавке табуретку, а пацанам сунула конфет.
- Не плачь, Клава, - сказала она. - Чему быть - тому не миновать. Любит меня Гриша, и я его. Уж тут ничего не попишешь...
- Это как любит? - задохнулась от злости Клавка. - Да совесть у тебя есть? Я же его, обормота, на ноги после лагеря подняла, костюм купила, штиблеты, он этому, - она ткнула пальцем в черноголового ползуна, - отец родной! Кто мне все вернет?..
Маневка помялась, подошла к комоду.
- Сколько мы тебе с Гришей должны? - спросила она.
- Да он вчера последний червонец упер, - воскликнула Клавка, зорко глядя на Маневку. - Детям жрать нечего, он на базе что ни получит - все пропьет, нитки стырит, продаст - и опять ни копейки не вижу.
- Вот тебе двадцать пять рублей, - сказала Маневка, подавая Клавке деньги. - И никаких других делов.
- Может накинешь десяточку, - сказала Клавка, - выхватывая деньги из руки Маневки. - Вон эта орда, ведь ни копеечки алиментов на всех троих не получаю.
- Что за шум, а драки нет? - раздался веселый Гришкин голос. - Мне Сметаниха говорит, что ты Маневку бить пошла. Правда, что ли?..
Гришка был на крепком взводе, на ногах стоял прочно.
- А это что? - он заметил в руке у Клавки деньги и ловко, одним движением, выхватил их. - Гляди-ко - четвертак!..
- Маневка дала, - сказала Клавка.
- Не тебе дала, а мне. - Гришка протянул Клавке десятку. - Дуй в магазин и без пузыря не возвращайся.
Остальные деньги Гришка сунул в свой карман.
- Ты зачем ей деньги даешь? - строго спросил он, когда Клавка выскочила за дверь.
- Так чтобы от тебя отвязалась...
- Я что, малой? Сам не знаю, куда идти? А ну, брысь, мошкара, - он вытолкал ребятню за дверь и накинул крючок.
- Неудобно как-то, - задыхаясь, зашептала Маневка, - божий день ведь...
- Ерунда! - Гришка теснил Маневку к кровати. Свободной рукой он шибанул рыжего кота, который лежал на подушке. - Брысь!
- Ты чё дересся! - Маневка вывернулась и подхватила кота на руки. - Не смей кошек забижать!..
- Фу ты, черт! - Гришка сел на кровать и захохотал. - Ну, прямо цирк у тебя, Маневка!
- Пускай! Тебе-то что. Посмотри, Гриша, какой он умный.
- Да ну его, - Гришка щелкнул рыжего кота по уху. - Задушат они тебя как-нибудь...
Маневка положила кота на подушку и подсела к Гришке.
- Скоро ко мне перейдешь, а?
- А чё переходить-то? Я уже перешел. Все на мне. Пальто еще месяц назад пропил. Возьму гармошку - и тута! Так что, переехал, Манева. Весь твой...
Клавка мигом обернулась. Принесла бутылку, веселая стала, песню запела про одинокую рябину. Маневка накормила пацанов.
Бутылка опустела. Гришка достал из кармана червонец, запустил Клавку по второму кругу в магазин. Пили, гуляли. Утром Манева проснулась, глядит - рядом Гришка, Клавка на полу с ребятишками, коты - кто где: в головах на кровати, на полу, на печке.
И понеслась жизнь - неделя пролетела, деньги у Маневки кончились, и Гришка с Клавкой сплыли к себе домой. В аванс опять заявились, в получку - опять.
Маневка не пила почти с ними, они все лакали. Клавка никаких видов на Гришку; напьется - и на пол кверху воронкой, а Гришка на кровать, разгребет кошек - и к Маневке. Веселая жизнь, но и шоколад приедается. Хорошо хоть, от пьянки у Клавки живот заболел, уползла домой вместе с ребятней. А Гришка рядом.
- Может, уедем отсюда, Гриша, - говорила Маневка. - У меня в деревне дом, хороший еще, пятистенок. Пойдем в совхоз работать.
- Да я насквозь городской, Маневочка! - смеялся Гришка. - А в совхозе и быка от коровы не отличу. Опять же, работа пыльная.
- Жили бы своим домом, - гнула свое Маневка.
- Вот еще! - вскидывался Гришка и хватался за гармошку. "Под горной" да ласками отворачивал в сторону неприятный для себя разговор.
А Маневке все неймется, особенно, когда она одна, без денег, в холодной комнате, со своим кошачьим хозяйством. "Не любит он меня, ох, не любит" - думала она. Не выдержала, пошла к бабке одной советоваться. Та взяла трояк, достала иголку, пошептала на нее, поплевала в угол и сказала: "Сунь незаметно к нему в одежду - и твой будет".
Но старушечья присушка не помогла. Гришка жил то у Клавки, то у Маневки, у кого были деньги, там и обретался.
"Гад, вот гад, и в каком только болоте вырос", - обиженно думал; Маневка, но ничего не делала для того, чтобы расстаться со своим ветреным хахалем. Поселковские смеются, а ей хоть бы что. За Клавкиными пацанами ходила, обновки им покупала. Так и летело время, катилось день за днем мелькая то светлым, то темным боком.
Ходки достались трудные, на повороте печи. Тачка валялась, как и вчера, с отломанной ручкой, и Маневка ведрами натаскала в корыто глины воды, сделала замес и начала закладывать проходы, в которые загружались в печь сырые кирпичи и выгружались обожженные.
Ходок был покосившийся, с обваленным сводом. Пока забила все дыры, замазала глиной, чуть руки не отпали.
Пошла к сменному мастеру. Он сидел в красном уголке, щелкая облупленными костяшками счетов, что-то записывал.
- Чего тебе? - буркнул мастер, не поднимая головы. Он был с утра зол, как бобик. Садчики и выставщики кирпича - условники и принудбольные ЛТП - заваливали план, а это било по всем и, в первую очередь, по его карману прямой наводкой. Мастер подсчитывал расход мыла, рукавиц, чуней, газводы - сальдо было тоже неутешительным, опять же не в его пользу.
- Ну, чего маешься? Говори, - повторил мастер и откинулся на скрипучем стуле.
- Так тачка, Сергей Герасимович, сломанная, - потупясь, сказала Маневка. - Ручка отлетела еще вчерась...
- Я сказал сварщику. Сегодня будет, - проворчал мастер и снова защелкал костяшками. Маневка молчала. Шла она сюда - зло кипело, думала выскажет все напрямую, а открыла дверь, будто пар из нее выпустили, присмирела, поникла. Тем более - мастер работал, считал. Начальству Маневка никогда не перечила, уважала его, особенно тех, кто в форме - милиционеров, военных.
- Говорят, квартиры будут скоро вырешивать, — сказала Маневка.
- Будут. Как решат, так и скажут, - сказал мастер. - Там на тебя в профкоме заявление от соседей. Будто заразу в доме развела, котов облезлых собираешь...
- Так это не мои, - решила схитрить Маневка. - У меня один Рыжик. А с кем он путается, я не ответчица. Он их сам, этих кошек, в комнату заманивает. Я ему говорила, а он не слушает...
Мастер недоуменно покачал головой.
- Ты не куролесь. Разве с котами разговоры ведут?..
- Он все понимает, только блудливый. Два года всего. Вот постареет, успокоится...
- Ну, не знаю, - махнул рукой мастер. - Не мешай! Профкомовские пусть разбираются...
Выйдя от мастера, Маневка зашла в раздевалку, достала из сумки в шкафчике старый ржавый сухарь, размочила в воде и съела. На выходе у сатуратора выпила кружку газводы, огляделась по сторонам.
Тихо в цехе. Только изредка взвизгивали электролафеты, подвозящие вагонетки с полками кирпича из сушильных камер, да с грохотом выкатывались из раскаленного нутра печи вагонетки с обожженным кирпичом.
Подошла к незаделанному ходку, послушала, как переругиваются с выгрузчиками зэковские оторвы-садчицы, подхватила крючком корыто с остатками замеса и начала заставлять ходок кирпичами.
Перед обедом пришел слесарь. Протянул провод, прихватил сваркой ручку к тачке и ушел в свою слесарку. С тачкой стало полегче. Маневка мигом навозила глины, кирпичей к оставшимся ходкам, хотела их заделать без обеда, но садчицы, решившие поесть, увлекли Маневку за собой в раздевалку.
- Идем, тетя Маша! Зойке посылка пришла, на всех хватит.
Садчицы - молодые девки по двадцать - работали на печи уже полгода, спецкомендатура была в поселке, там они и жили в бывшем общежитии, вокруг которого построили забор с колючей проволокой наверху по всему периметру. Девки, несмотря на годы, были народом битым, повидавшим виды, нюхнувшим тюремного воздуха. Их освободили из лагеря с условием отработки оставшегося срока на заводе.
Маневку они звали тетей Машей, она была старше девчат на двадцать лет и смотрела на них, не понимая, что это за люди, и откуда взялись. Тюрьма, через которую они прошли, казалась Маневке чем-то загадочным и страшным, вроде самой смерти, и она никак не могла представить, что в ней можно жить.
Сидели они по разным статьям. Зойка - карманница, Розка-растратчица, Любка - за кражу носильных вещей.
По пути к ним нацелились примазаться выгрузчики, но девки их отшили и зашли в женскую раздевалку. Постелили на скамейку доски, поверх - газету. Зойка достала поллитровку.
- Двадцать один год отмечаю, - сказала она, наливая в единственный стакан водку. - Девятнадцать в "Метрополе" отмечала - цветы, иностранцы, балдеж. А через две недели черт дернул - сняла у одного фраера бумажник со скулы , да очиститься не успела. Упал он на пол прямо в кабаке, ногами дрыгает, кричит: "Там партбилет!" А я документов никогда не беру, зачем они?..
Стакан прошелся по кругу, Маневка пить отказалась, сидела тихонечко, ела Зойкины московские гостинцы и слушала.
За дощатой перегородкой, в мужской раздевалке, переговаривались выгрузчики. Все ждали получку, и разговоры были о ней.
Внезапно в дверь кто-то затарабанил.
- Маневка! - раздался голос Клавки, переходящий в плач. - Маневка! Несчастье-то какое! Ох, несчастье!
Девчата быстро спрятали бутылку в шкафчик для одежды и сбросили с двери крючок.
В раздевалку ввалилась зареванная Клавка. От нее на Маневку пахнуло запахом перегара и пота.
- Ах, Маневочка! - запричитала Клавка, опустившись на скамейку. - Нету нашего Гришеньки! Помер, вчерась нашли уже ночью в овраге.
И что его туда унесло! Видать, чуял свою смертоньку!..
- Как помер? В каком овраге? - заикаясь, вскрикнула Маневка, до которой только-только начинал доходить смысл случившегося несчастья.
- Пошел еще к Корпачихе, уже вечером, за бражкой и не вернулся. Я думала, он у тебя, а во втором часу ночи прибегают, говорят, в овраге он. Общежитские с девками гуляли в посадках и наткнулись. В морге уже Гришенька!.. Что делать, как хоронить? Денег-то рупь семьдесят!..
Клавкины вскрики доходили до Маневки будто сквозь глухую ватную стену. Левую половину груди сжало, в глазах потемнело, она покачнулась, но ее подхватили девчата.
- Вот что, девки! - сказала Зойка, усаживая Маневку. - Надо людям помочь. У Маневки, наверно, тоже ни копья.
Девчата покопались в своих сумках и собрали тридцать рублей.
- На! - Зойка сунула деньги в Маневкину ладонь. - Этой стерве не давай. Расходуй только на Гришку!
Садчицы ушли, а Маневка недоуменно смотрела на трешницы в своем кулаке.
- Гроб надо, оградку, место на кладбище, - заговорила Клавка. Она уже отплакалась и смотрела на деньги.
- Сама все сделаю, - сказала Маневка и засунула тридцатку в карман комбинезона.
Хоронили Гришку в морозный осенний день, когда всю землю выбелил иней. Народу было немного: два мужика с базы, где Гришка работал, свои барацкие - Фроська, ее муж, Сметаниха, Корпачиха. Маневка, зажмурив глаза, поцеловала покойника в ледяной лоб и отошла в сторону, к Фроськиным ребятишкам. Черноглазый, в Гришкину породу, мальчик подошел к ней и уткнулся в юбку. Маневка взяла его на руки. Мальчонка доверчиво прижался к ней всем тельцем и обхватил шею руками. От этого прикосновения сердце у нее защемило, и она заплакала.
- Маневка, ты чего ревешь? - спросил мальчик.
- Холодно, вот и плачу, - ответила она, слизывая слезы с губ.
- А я не мерзну. Ты мне теплое пальто купила. А к тебе пойдем конфеты исть?
- Пойдем, милый, пойдем, - торопливо сказала Маневка. - Чай будем пить с конфетами, и с котом разрешу поиграть...
Гришку помянули, и после второго стакана, когда баб потянуло на песни, Маневка с мальчиком пошли к ней домой. Они шли по темной улице между бараками, мальчик смотрел на небо и считал крупные, по-морозному яркие, звезды. Он не понимал, что произошло в этот день, и не знал, что его ждет, но ему нравилась теплая и шершавая рука женщины, которая шла рядом с ним.
Шесть лет мне
-1-
До тридцати лет я никогда не задумывался над тем, что внутри меня есть нечто другое, чем то, чему там полагается быть согласно анатомическому атласу. Конечно, у меня изредка побаливало то там, то там, раз в два года я грипповал, мне вырвали гланды, дрянная, скажу вам, операция, нечто вроде пытки, вырезали аппендицит, сырым картофельным соком тетка вылечила мне гемморой, который я получил от надсады, но это были вполне реальные болячки, имевшие всем понятное объяснение. А человеку объяснение всего, что с ним происходит, необходимо. Попробуйте лишить его этого, и сразу почувствуете, что это уже не тот человек, не задумывающаяся особа, в определенном смысле калека, поэтому-то мы всё и вся стремимся объяснить, под всё подвести подпорки пусть гнилые, трухлявые, да бог с ними – век человеческий недолог, на него и таких хватит.
Словом, жил я без особых надежд и планов, катился по наезженной колее: утром на работу в аккумуляторную, включаю дистиллятор, чтобы вода была и за книжки – вечером в институт надо. Меня не трогали, не тормошили. На машиноиспытательной станции, попросту – МИС, тракторы, комбайны были все новые и работы было немного.
В своем закутке я устроил письменный стол, принес кульман и делал свое дело. Поставлю аккумуляторы на зарядку и за работу.
Начальник мастерской иногда заглянет, потопчется на пороге и смоется по своим делам. Иногда Коля заходил, столяр. Фантастической смекалки был мужик на всякие шабашки. Глухонемой кузнец Костя заходил. Вот, собственно, и весь круг.
А за окном весна стала проклёвываться. Воробьи зачирикали, по утрам туманы. А тут еще Валя откуда ни возьмись объявилась в лабораторном корпусе стала работать. Мне интегральные схемы надо зубрить, а у меня к ним никакого интереса. Возьму книгу, а удержать не могу. Брошу на стол и начинаю ходить из угла в угол.
В окне серость, на потолке сырость, в углах плесень – зачем живу?.. И в груди пустота стала расширяться, вроде бы малюсенькая сначала была, с наперсток, а потом, чувствую, в груди яма и ветер.
С аванса взял две бутылки «перцовки», зашел к Николаю. Он как раз дрелью клей «БФ» прокручивал, чтобы употребить вовнутрь.
- Брось свое безнадежное дело, - сказал я столяру и поставил бутылку на верстак.
Но он был настойчивый, стервец. Вытащил сгусток какой-то дряни на палочке из банки, остаток слил в литровую банку и поставил в тумбочку.
- Давай бочки делать, - сказал он. – На посёлке каждая баба бочку с руками оторвет. Я уже фрезу сделал, чтобы клепку гнать.
- Слушай! – сказал я. – Что-то тягостно мне, прямо душу всю высасывает…
- Это у меня было, - вздохнул Николай. – Когда срок доматывал. Один мужик помог. Ты, говорит, спрячься где-нибудь и поплачь…
- Ну и как?
- Залез в обед на крышу, пока бригада в карты дулась, выревелся и спокойно досидел.
- Но я ж не в тюрьме…
- А какая разница? – изрёк столяр. – Как в песне поется: нынче здесь, а завтра там… Бабу тебе надо. Живешь один, вот дурь и прет!
- Ладно, философ! – засмеялся я. – Лакай свой бээф, а я к Косте пойду.
В мастерской самое обжитое место – кузница. В просторном общем помещении от одних полуразбитых ворот до других гуляют острые, как комариные жала сквозняки, на полу бугры осклизлой грязи, натекшей из-под тракторов, а в кузнице – благодать! Попыхивает гон, пахнет угольной пылью, стучит молот. В мастерской есть курилка со столом, оббитым нержавейкой, чтобы лучше звучали костяшки домино, но мужики предпочитают курить в кузнице. На целый день прикипают к березовым чурбакам, которые вместо табуреток стоят вдоль прокопченной стены, пока начальник не турнет их к трактору или комбайну.
В кузнице Костя был не один, а с Федькой, который только и выжидал момент, чтобы плюнуть на наковальню. Это была шутка, но Костя злился страшно, потому что при ударе раскаленного железа на влажном месте происходил резкий взрыв, и это било кузнеца по больным перепонкам.
И в этот раз Федька, плюнув на наковальню, подвинулся ближе к двери. Костя положил раскаленную полосу на наковальню, ударил, раздался взрыв. Костя замычал и швырнул скобой в Федьку, но тот уже был за дверью. Костя покрутил пальцем у виска и сплюнул в сухую зольную пыль. Говорить он не говорил, но матерился довольно внятно.
За несколько лет знакомства мы научились понимать друг друга. Он любил рассказывать о себе, и я знал историю его жизни. Речь и слух он потерял от испуга во время пожара на нефтебазе еще до войны. Баки с бензином рванули так, что поселок, где он жил, разровняло подчистую. Больше всего Костя любил вспоминать о войне, когда на всю округу остался единственным мужиком. Ходил по деревням, лудил, паял, кузнечил. За одним, как деревенский пастух, которого кормят по очереди, обходил всех желающих баб. Немота Кости многим бабам была на руку – не проболтается, если чего. Так и прокантовался всю войну , но уже после получил срок за убийство в драке, бугай он был здоровенный. В лагере кашеварил, потом кузнечил в колхозе, на заводе, а сейчас был на пенсии и подрабатывал в мастерской.
Поллитра «перцовки» Костя ввинтил в себя одним приемом, похлопал себя по грязному животу и поднял большой палец. Хорошо, мол, почаще бы только!
Я закурил и сел на березовый чурбак у стены. Я уже заранее знал, что Костя будет рассказывать о жене, которая отбирает у него все деньги, о приёмном сыне, требующем свою долю стариковских денег, о врачах, перед которыми Костя благоговел, и таблетках, употребляемых им в немыслимых количествах.
Закончив разговор, Костя показывал кузнечные фокусы: целовал кувалду, вывернув ее одной силой кисти, лизал раскаленное железо – это уже в благодарность за выпивку. А может быть за участие?.. Он был одинок, этот жалкий старик, в которого уголь и окалина железа въелись подобно каиновой печати, и похоронят его таким, в саже и копоти. Да и похоронят ли?.. Может приедут чужие люди, завернут в мешок, бросят в кузов и отвезут в общую яму в углу кладбища, где закапывают всяких бродяг, а потом заровняют бульдозером.
Запьянев, Костя что-то рассказывал мне, а я уже видел другое. И это другое вновь наполняло меня отчаянной пустотой и безысходностью. В голове стали отчетливо проявляться и стучаться короткие и ясные вопросы, ответа на которые я не знал. И вопросы эти задавала не жизнь с ее суматошной беготней, чепухой спешки, а что-то другое, недоступное мне и неосознанное, но уже начавшее подкатывать к сердцу колючим холодком.
На улице уже было полутемно, сгустился синий сумрак, под жесткими подошвами сапог похрустывали успевшие схватиться ледком лужицы, и низко над землей сияли крупные звезды.
Я пришел домой, отпер оббитую только дверь своей комнаты в бараке, где жил один после смерти матери, включил свет, разделся и лег на кровать. Увеличенный каким-то расхожим фотографом портрет матери смотрел на меня со стены.
-2-
Над заводским поселком сгустился синий сумрак, под жесткими подошвами похрустывали успевшие схватиться ледком лужицы, и низко над землей сияли крупные звезды.
Я зашел в барак, отпер обитую только дверь комнаты, где жил один после смерти матери, включил свет, разделся и лег на кровать. Увеличенный каким-то расхожим фотографом её портрет смотрел на меня со стены. Она умерла четыре месяца назад в начале зимы, и до сих пор я не мог привыкнуть к своему сиротству. Но человек никогда один не остается, и если у него нет настоящего и будущего, то всегда до последней минуты с ним его прошлое, и от него никуда ему не уйти.
И временами оно выплывает из памяти, волнуя сердце, и мне кажется, что я не из прошлого вышел, а из какого-то морока, погожего на весенний туман-снегоед, густой и молозивый, дожевывающий остатки сугробов по укромным местам, где еще прячется зима. И позади меня туман и впереди туман. И жизнь – это всего лишь короткая перебежка по солнечной поляне из одной непроходимой чащи в другую. И все-то есть на этой поляне: и свет, и тьма, и цветы, и задубелый репейник, и тропок на ней видимо-невидимо, а все же ты торопишься по своей единственной, и на другую ни за что не перепрыгнешь.
И сейчас вот опять отчетливо вспыхнуло – лысые каменистые сопки, обдутые жесткими ветрами, поросшие мелкой полынью и махалками ковыля. Внизу в распадке между возвышенностями – шахта. Черный конус террикона. Кривые улочки, ползущие вверх по склонам, насыпные и саманные домишки, бараки.
Свой барак, первый в жизни, потом были и другие, я хорошо помню. Комната узкая, как траншея, грязное от угольной пыли окно, одна на двоих с матерью койка, печка. Все это потом повторялось не раз, только в других местах.
В бараке жил народ сборный. Вербованные, которых привезли в Сибирь из России, в лаптях, с быстрым цокающим говором, местные из разоренных деревень, демобилизованные фронтовики, всякая другая приблатненная публика. На отшибе от поселка, ощетинилась колючей проволокой лагерная зона, где сидели пленные немцы.
Я довольно равнодушен к деньгам, наверное потому, что моим первым воспоминанием были деньги, мешки денег, завалы пахнувших типографской краской пачек денег в банковских упаковках. Мама работала кассиром, и в дни выдачи зарплаты задерживалась допозна, пока не выдаст всю наличность. Я был с ней частенько, засыпал где-нибудь в углу кассы на мешках с деньгами.
По тем временам кассир был заметной фигурой. Маме выдали белый полушубок, валенки, она ездила в банк с двумя автоматчиками, в кошевке, а в оглоблях приплясывал призовой жеребец, шахтная знаменитость, упругий, как пружина, Зайчик.
Однажды конюх и шофер единственной на шахте полуторки поспорили, кто вперед добежит до станции, что была в десятки километрах, конь или грузовик. Так вот, Зайчик, шутя обошел старую, разбитую на военных дорогах полуторку. После этого о жеребце стали ходить легенды, и можно себе представить мою радость, когда я впервые увидел маму в кошёвке между двух розовощеких парней с автоматами, а главное Зайчика, который, чуть отвернув на бок голову и приплясывая, шел мимо поселковых развалюх.
- Одевайся, Вася! – сказала мама. – Поедем со мной в город, надо сапоги тебе к весне купить.
Я обрадовался до немоты. Не дале как вчера, я просился у нее прокатиться, а тут счастье такое свалилось нежданно-негаданно. Я быстро оделся и выбежал на улицу.
Конюх Артем сидел на облучке в шубе-борчатке и курил козью ножку. Солдаты, закинув за спины автоматы, разговаривали, загородив тропинку, с вербованными девчатами.
Я подошел к Зайчику и почувствовал, как от того остро пахнет потом и свежим сеном. Жеребец нервно переминался с ноги на ногу, косил злым лиловым глазом, из ноздрей струились белесые завитки пара.
Сбруя на Зайчике была добротной работы, надраенные медные кругляшки сияли от утреннего зимнего солнца и, казалось, жеребец был не в сбруе, а в панцыре. От нервных движений Зайчика кожаные ремни скрипели, а под дугой, расписанной синими птицами, позванивал колокольчик-шаркунец.
Народу на улице было мало, и я жалел, что меня, гордо восседавшего на облучке рядом с Артемом, почти никто не видит. Зайчик осторожно шел под гору, всхрапывая и оседая на круп. Остро светило солнце и пахло угольным дымом из протопленных утром печей.
Поселок был невелик. За вентиляторной подстанцией, которая гудела всей утробой, засасывая в шахту свежий воздух, мы свернули в чахлый березнячок.
- А что, Васёк, не боишься, как ведметь вдруг выскочит из-под пня? – толкнул меня в бок Артем и ощерился черным цинготным ртом.
- У нас же ружья, - ответил я и покосился через плечо назад.
Мама сидела посреди солдат, закрыв ноги тяжелой цвета бычьей крови попоной.
Она слышала, что сказал Артем, начала рассказывать.
Перед войной, летом тридцать девятого, поехала, как сейчас, за деньгами для леспромхоза. Ему по стлани, бревнышки подо мной постукивают. Задремала чуток, жарко было. Вдруг чую – встала моя Карюха. Гляжу сбоку медведь к нам топает. Карюха повела ушами, как дернет. Я кувырком на дорогу, а лошадь и деньги, тысяч тридцать было, убежали от меня. Протерла глаза, а он метрах в тридцати от меня сидит на пеньке как человек. Я от него, он за мной. Я остановлюсь. Он остановится. Так и играли может полдня. Потом он поднялся и пошел в лес. А через минут десять машина подошла наша, леспромхозовская. А Карюха отбежала с километр и на полянке пасется и деньги целехоньки…
- Это он тебя, Евдокия, в жены хотел взять! – заржал Артем. – Медведи, они сластники, мед, малина, ну и это самое…
Низкий березнячок был мне знаком. Прошлым летом меня сюда заманили подростки и отняли новую тюбетейку. И хитро так заманили. Я скучал о бабушке, мне сказали, что она живет за лесом. Так и попался. До сих пор было жалко тюбетейки. Так первый раз в жизни меня обманули.
Город оказался тесным скопищем грязных домов, над которыми кружились, словно копоть, стаи крикливых ворон.
Сначала пошли насыпухи, кривобокие с рваными толевыми крышами, бараки, окруженные колючкой и вышками и без этого окружения, дырявые, с надолбами желтого льда сортиры, чахлые деревья на обочинах, потом впереди замигал светофор, стало гуще машин и людей. Зайчик нервно всхрапывал и скользил подковами по льду. Артем, сдерживая жеребца, покрепче накрутил вожжи на руки.
За светофором улица расширилась, из-за угла, позванивая, вынырнул трамвай. Вагоны были битком набиты людьми, они висели в дверях и даже сзади последнего вагона.
- Самый центр! – Артем махнул кнутовищем в сторону громадного белого здания, перед которым стоял высоченный чугунный человек в шинели до пят. Я посмотрел и увидел на торце белого дома портрет этого же человека, только нарисован он был не в шинели, а в кителе. Голова его занимала верхние два этажа, потом шло туловище, штаны с кровавокрасными лампасами и блестящие сапоги. Лицо у человека было спокойное и доброе. С отеческим вниманием он смотрел на центральную площадь, внимая каждому взгляду.
У здания Госбанка было тесно от множества саней и автомашин. Кассиры со всей округи съехались за деньгами для шахтеров, рабочих и охранников. Автоматчики сразу углядели среди других солдат своих земляков. Артем разговорился с конюхом из соседней шахты, а мама, заняла очередь в кассу и повела меня на вещевой рынок.
… Безногий инвалид на деревянной коляске пел возле входа, подыгрывая на балалайке:
- … В ноги бросилась старуха,
Я ее прикладом в ухо.
Старика прикончил сапогом,
Да! Да!..
Несмотря на мороз, калека был в одном пиджаке, из-под которого выглядывала тельняшка и синие наколки. Рядом с ним лежала шапка, в которой поблескивала мелочь. Ему подавали, но мало и редко.
Вокруг торговали и покупали, перед моими глазами мелькали пальто, шапки, шарфы, рукавицы, телогрейки, отрезы материала, кружева, ковры, различные вышивки. В углу барахолки мычала и блеяла выставленная на продажу скотина. Возле пивнушки толкались и матерились пьяные мужики, и к ним неторопливо двигался милиционер.
- Атас! Красноперый!
Мужики враз угомонились. Милиционер внимательно осмотрел очередь и выдернул из нее тощего мужика с зеленым лицом. Шапка свалилась с головы мужика и упала в снег. Пробегавший мимо пацан с размаха пнул ее в толпу. Мужик кинулся за ней, милиционер следом, а вокруг, радуясь бесплатной потехе, хохотал народ.
Обувной ряд был жидковат, всего два десятка продавцов. Торговали валенками, чиненными ботинками, латанными сапогами. Мама приценилась к одним сапогам, но продавец заломил несусветную цену Поторговалась и отступилась. Ладно, сказала она мне, закажу тебе резиновые на шахте. Я обрадовался. Мне нравились сапоги –самоклейки, которые были в моде у шахтеров. Их делали из резиновых автокамер.
В продуктовом ряду она купила миску горячей картошки и соленый огурец. Поели с куском своего черного хлеба, притулясь к ларьку, и запили обед общественным кипяточком из бака.
У покосившихся ворот безногий инвалид продолжал петь, потряхивая белой от инея головой.
У банка народу и саней стало поменьше. Артем лежал кошовке на соломе, укрывшись попоной, и дремал. Солдаты курили и хмуро смотрели по сторонам. Старший из них глухо сказал:
- Надо до темноты вернуться на шахту. У нас инструкция…
- Сейчас, сейчас! – заторопилась мама. – Очередь, наверно, подошла.
Она ушла в банк. Через полчаса позвала солдат, и они вынесли из банка деньги. Три мешка, да еще продуктовую сумку.
Артем протер покрасневшие от дремоты глаза, попрыгал, постукивая себя вобхват руками, чтобы согреться, и сел на облучок.
Из города выехали, когда уже свет начал меркнуть. Солнце проваливалось в огромную багряно-синюю тучу, затянувшую горизонт, снег и иней на деревьях стали голубыми. Отфыркиваясь, Зайчик ходко нес кошевку по жесткой дороге, полозья посвистывали, морозный воздух щипал ноздри, и я с интересом посматривал по сторонам, пытаясь угадать, кто оставил следы на обочинах дороги.
- Иди сюда, - сказала мама, - а то замерзнешь…
Я перелез через облучок, закутался в попону с головой и лег на солому между жестких с острыми углами мешков с деньгами.
Суматошный день утомил меня. Мягкая езда убаюкивала, события дня проходили как в кино, ярко и живо, это была сладкая дорожная дремота, которую познает только усталый, измотанный человек.
Мне грезился милиционер на толкучке, в жесткой оттопыренной по сторонам шинели, человек с зеленым лицом и остриженной наголо головой. Человек без шапки бежал от милиционера, но тот, бухая тяжелыми валенками с галошами, не отставал от беглеца и красной от мороза пятерней срывал с кабуры клапан. Черный пистолет взлетел в руке над толпой.
- Трах! – с хрустом сломался выстрел.
Кошовка ударилась во что-то мягкое, ее развернуло в сторону, и я полетел головой в сугроб.
Пуля попала Зайчику в голову, он сделал несколько судорожных прыжков и рухнул поперек дороги, перевернув сани.
Несколько минут над полем стояла тишина. Потом, громко вскрикнув, заматерился Артем:
- Ах, мать вашу! - И тише, - ногу, кажись, сломал. Все живы, что ль?..
Солдаты вжались в сугроб, выставив впереди себя автоматы.
- Лежать! – крикнул Артем, увидев, что мама хочет подняться. – Ты ползком к нему, Дуся, ползком…
Зарываясь в снег, она поползла ко мне. На ее движения из леска ударил выстрел. Пуля вспушила над головой сугроб и с визгом ударилась в дерево.
- Кто это? – спросила мама.
- Кто! Кто! – прошипел Артем. – Дезертиры!.. Лежите тут, не высовывайтесь. Как-никак два автоматных ствола. А ну-ка, хлопцы, вжарьте по кустам у сломанного дерева…
Автоматы ударили раскатисто и гулко. В кустах от посыпавшегося с ветвей снега заклубилась белая пыль. В ответ никто не стрелял. Выждав минут десять, солдаты для верности еще раз обстреляли кусты и осторожно вышли на дорогу. Хромая, к ним подошел Артем, осмотрелся по сторонам и махнул рукой:
- Выходи!
Поддерживая друг друга, мы с матерью выбрели на дорогу. Она кинулась к саням. Слава Богу, деньги были на месте.
Артем, сняв шапку, стоял над мертвым Зайчиком. Жеребец лежал на боку, в его неподвижных глазах безжизненно отражался свет луны, и начавшая погуливать поземка шевелила хвост и гриву.
- Все, отъездился! – вздохнул Артем, надел шапку и, достав из кармана нож, начал снимать с жеребца сбрую.
- До утра от него одни кости останутся, - сказал автоматчик, бросая в сани хомут. – Я на втором посту стоял, рядом с поселком, так отбою не было от одичавших собак.
- Эти твари пострашнее волков будут, - подтвердил другой солдат. – Огня не боятся, оружие чувствуют и прячутся.
- Во всем война виновата, - сказал Артем, связывая оглобли вожжой. – И люди одичали, и звери. Войны как три года нет, а дезертиры все по лесам шастают. Неделю назад магазин на станции обворовали. Да и то, куда им теперь податься? У них жизнь, как чемодан, куда не кинься, везде крышка. Ну, запрягайтесь, что ли…
Кошовку с деньгами и сбруей волокли до шахтного поселка на себе. Я шел, уцепившись одной рукой за маму, а другой за сани. Усталость и пережитый страх лишили меня способности воспринимать окружающее. Пришел я в себя только на окраине поселка.
Возле конторы было много людей. Шахтеры ждали получку и не расходились. Деньги перенесли из саней в кассу, и мать начала выдавать зарплату, а я уснул на шубе в углу, рядом с батареей отопления.
Поговорили о нападении на кассира в поселке, да и забыли. Новое горе заслонило старое. Рухнули в шахте два горизонта. Целый месяц трупы из шахты доставали. На развальнях, завернутых в мешковину, мертвых везли в поселок.
Я бегал смотреть к шахте, но близко к огромному сараю, где громыхала клеть главного ствола, не пускали. Вокруг стояло оцепление. Солдаты отталкивали зареванных баб, огромные овчарки рычали га толпу и рвались с поводков.
Оцепление размыкалось, когда нужно было кого-нибудь опознать или забрать домой мертвого «вольняшку», а зэков сразу везли на кладбище, где их кое-как закапывали мерзлой землей.
Пришла весна, тусклая в этих краях, сиротская, и на поселок с кладбища потянуло сладковатым запахом. Вода размыла зимние могилы и обнажила человеческие останки. Кто постарше и посмелее, ходили на них смотреть, но я не отходил от барака, слышал только, как с террикона, грохоча, проковылял мимо барака трактор с широким лобовым ножом, сгреб трупы в овраг и заровнял их тяжелой мокрой глиной.
С весенним теплом население барка ожило, люди стали чаще выходить на улицу, рассаживались на завалинках и скамейках. Бабы искались: вычёсывали друг у друга вшей, мужики играли в домино, а я в сапогах-самойкейках бродил по лужам, в которых плавало расплавленное солнце.
Весна и лето прошли безмятежно, и ни один из этих дней не оставил в памяти язвящей занозы. Но, как говорится, у Бога вего много.
… Еще не пали зазимки, как однажды мать, придя среди дня с работы, начала собирать вещи.
Я смотрел, как она заталкивает в мешок простыни, наволочки, полотенца, платья и ничего не понимал. Завязав мешок, мать села и заплакала, прижав меня к себе.
- Я должна ехать, - сказала она. – Ты поживешь пока у дяди Артема. Потом я приеду. Вот устроюсь на новом месте и приеду за тобой.
Расставание с матерью меня не огорчило, я даже обрадовался, что буду жить у Артема и ходить с ним на конюшню.
Вечером, когда стемнело, мы подошли к низкому покосившемуся домику на краю поселка. Мать постучала в окно. Артем вышел в накинутом на плечи полушубке, взял мои вещи и спросил мать:
- Зайдешь?
- Некогда. С углевозом до города доберусь, а то опоздаю.
- Ну, давай! Ты не забывай нас, пиши.
Мать поцеловала меня и быстро пошла к шахте, где отфыркиваясь, пятился к составу, груженному углем, паровоз.
Мы с Артемом постояли, пока паровоз не свистнул, и не потянул вагоны.
- Ну, вот, - сказал Артем. – Проводили мать, пойдем теперь в избу.
Вера, жена конюха, приняла меня с жалостливой теплотой.
Накормила и уложила спать на печи за ситцевой занавеской. Я долго не мог заснуть, прислушивался к завыванию ветра в печной трубе. Мне было жёстко и неуютно. Чужой дом, чужие, хотя и знакомые люди. Я не мог понять, почему попал сюда, почему уехала мать, почему не сказала, когда вернется.
На следующий день после обеда Артем взял меня с собой на конюшню. По узкому, петляющему, как горный ручей, проулку мы спустились к шахте. У столовой Артем остановился, купил себе кружку пива, а мне стакан морса.
Напротив, в конторе суетились люди. Через окна было видно, как в кабинет начальника шахты сносили кипы какие-то бумаг, и затянутый в ремни военный курил на крыльце длинную папиросу.
К нему-то Артем меня и подвел.
- Вот сын кассиршин, - сказал он.
Военный щелчком пульнул папиросу на середину дороги и сбежал по ступеням, скрипя кожей ремней и сапогами.
- Как тебя зовут? – спросил он, садясь передо мной на корточки.
- Вася…
Я с любопытством смотрел на военного, мне нравилась его суконная гимнастерка, а особенно револьвер в кожаной кобуре.
- Ничего он не знает, товарищ лейтенант, - сказал Артем, заворачивая козью ножку. - Она привела его ко мне, а куда девалась, зачем…
Конюх выразительно пожал плечами.
- Помалкивай! – сердито сказал военный. – Иди за угол и подожди.
Лейтенант сел на ступеньки и посадил меня на колени.
- Где ты сейчас живешь?
- У дяди Артема.
- Не обижает он тебя? А то мы его накажем!
- Не, он добрый. У него Зайчик был, тот, которого дезертиры застрелили. А сейчас мы на конюшню идем…
- Слушай, Вася, мать когда уехала?
- Вчера вечером. Мы с дядей Артемом стояли, пока углевоз не ушел. На нем и уехала…
- А куда поехала, не говорила?
- Не… Сказала, что приедет скоро и все.
- Ну, ладно, - подумав, сказал лейтенант. – Иди, гуляй. А ты, конюх, ко мне!
О чем говорили Артем и военный, я не слышал, только видел, как конюх пожимал плечами, чесал затылок, бил себя в грудь, потом повернулся и пошел. Лицо его было мрачным.
- Пойдем! – сказал он. И, помолчав, добавил:
- Может отвяжутся…
- А что ему было нужно? – спросил я, забегая вперед.
- Да так, ерунда, - сказал Артем и погладил меня по вихрастой голове.
В конюшне было сумрачно и тепло. Пахло свежим сеном, солнечные нити, пробиваясь сквозь нечастые оконца, трепетали на деревянных перегородках денников.
- Пойдем в конюховку, - сказал Артем, - сейчас нет лошадей, все на работе.
В конюховке топилась печка, на крюках висела сбруя, пахло кожей и дегтем. На столе лежали остро наточенные ножи, шила различных размеров, толстые нитки и узко нарезанные ремешки.
- Вот тут и будем работать, - сказал Артем, снимая хомут с гвоздя. – Сбруя, Василий, на лошади должна быть как парадный костюм жениха. Ты что будешь делать?
- Я кнут хочу сделать.
- Так за чем же дело? - улыбнулся Артем. – Все перед тобой. Бери и делай.
Я выбрал в углу ровную палочку для кнутовища, взял со стола ремешок и сел на скамейку.
- Дядь Артем, - спросил я, - правда, что в шахте лошади работают?
- Почти не осталось, - ответил конюх, - только на четвертом участке. На электротягу шахту переводят.
- А эти лошади где спят?..
- Там и спят под землей. Они, брат, со временем, как поработают на добыче, умнее человека становятся. Конец смены – шабаш, хоть убей, не заставишь работать. Будущие обвалы чуют заранее, ржут, копытами бьют.
- И всю жизнь под землей?..
- Под землей. Слепнут без света.
И Артем запел приятным баском:
- А молодого коногона
Везут с разбитой головой…
… Уже зимой приехала моя родная тетя Варя и забрала меня к себе. О матери она ничего не говорила, как я ее ни расспрашивал.
- Молчи! Потом узнаешь, - лепетала она и прижимала мое наслёзенное лицо к жесткой вязаной кофте.
Мать вернулась в пятьдесят шестом году из лагеря с туберкулезом и справкой, что она ни в чем не виновата. Оставшуюся жизнь она не жила, а тлела. Болезнь загоняли внутрь, но она была неистребима. Мать не высказывала ни осуждения, ни обиды за свою искалеченную жизнь, только иногда во сне вдруг начинала рыдать, и я соскакивал с кровати и будил ее. Она вставала и начинала молиться. Под ее шепот я засыпал.
Присоединяйтесь — мы покажем вам много интересного
Присоединяйтесь к ОК, чтобы подписаться на группу и комментировать публикации.
Нет комментариев