3
часть I Анастасия.
год 1000
...Поздний рассвет просинца (январь) входит медленно в застывшую тишину лесной белыни. Здесь лишь перестук дятлов, попискивание синиц да скрип широких варяжских лыж. Под тяжёлой овчинной чугой (тулуп), под тёплой рубахой, рядом с медным крестиком, — снизка волчьих зубов, оберег от зверя лютого, — дар Иктыша.
Илья остановился отдохнуть, утёр лоб варегой. К закату ему быть в зажитье Крышняка... Из снежной лунки-ночлега с краю поляны взорвался косач. До Рябинового острова — ещё с версту; на холм подняться, а там, через дебри, за раменью откроется полоса обманчивого в снежной чистоте, незамерзающего, прикрытого чуть ледком неглинка (болото); его пройти по едва заметной тропе, где шаг в сторону, — и нет человека. За неглинком неугасимым огнём полыхает стена рябинника...
Сосны глухо шумят в вышине, вспоминая утихшую метель, стряхивают вниз колючую ворозь.
...За крепкими стенами Крышняковой избы свищет опять веялица; в натопленной коморе её не слыхать почти. Ольховина горит несильно и нечадно, а тепла хватит обогреть невеликие хоромы. Прогорят дрова, а угли ещё долго будут отдавать тепло. Ночью лишь встать, подкинуть дров, — изба не выстынет до утра. А нынче здесь не уснуть никому...
Слабый огонёк светца выхватывает из сумрака лица, бабий угол с кутейной утварью, сундук бабкин, из Киева привезённый; на голубце — плоские тёмные лики рожаниц, — здесь их не прячут. На особицу — Дедилия, — тяжёлым бабам помощница.
Илья шёл сюда на родИны, поздравить Крышняка с прибылью в семействе, хотя девка, как бабка нагадала — радость невелика; так, на поглядку. У Ильи один сын, больше Бог не даёт, (и уж не даст, — это тоже бабка сказала) А Улита всё молится да поклоны бьёт, как поп учил, а ночами достаёт рожаниц, нашёптывает то, что днём у Божьей матери просила. А заутра опять поклоны, — грех замаливает…
Бабы заканчивали прясть; Илья помогал Крышняку чинить сети. Добрый хозяин Крышняк; в Беловодье были б ему почёт и уважение; он и охотник, и рыбак. По заболотью его борти засечены. Когда-то Крышняк сам в Беловодье бегал; там и Жалёну скрал. Кабы не Вечная бабка, поди, давно уж в селе жили б. Не зря говорят, — она ведьма; не живут добрые бабы столько. Ещё слыхал Илья, — привезена была она в Киев из Плёскова с княгиней Ольгой. Той княгини уж тридцать лет нет на свете, а Бабка всё живёт...
А толки-беседы здесь всё те же что и всегда: Илья всё про житьё вольное в Беловодье; на болотах что за жизнь? Бабка с Жалёной своё отповедывают: "что за воля под княжьим оком? Толстый поп-гречанин пред своим богом на коленках ползать понужает, — сам-то как с брюхом ползает? Наши-то боги все рядом и везде, и сколь их? У каждого своя забота; а твой на всё один. Где ж ему поспеть? И живёт с гречанами своими, что ему до нас?.."
Жалёна позыркивала на мужа: чего молчит? Ей было худо, — последнее дохаживала. Илью она не любила, и нынче он некстати приволокся. Злилась, — Терешок слушает, открыв рот, дядькины небылицы о странах неведомых. По осени, как Илья здесь был, всё высказывала ему обиду за Зарянку, словно обвиняя его в подружкиной недоле...
Злилась и на Бабку: чего зажилась? Незачем было первой в новострой входить, потому и хозяйнушко (домовой) недоволен: родители и деды Крышняка давно уж на небесах её ждут, а она всё землю топчет, свет застит. А злиться Жалёне нельзя, — падёт злоба на голову младенца...
...Лада свела Жалёну в натопленную баню, вернулась досучить пряжу. А пряжа нынче не слушалась старушечьих дряблых пальцев, путалась вместе с мыслями, глаза слезились. Поутру не могла сыскать костяной матушкин гребень; в пообедье всё дремалось, и так-то ясно виделся терем отцовский в Плёскове, и матушка совсем молодая, как в тот последний день детства. Ольга, подружка синеглазая, ближе не было, — камешки вместе кидали в реку Великую, — водяного пугали — в одночасье княгиней стала. Как любимую забавушку прихватила с собой в Киев подружку дорогую...
. Киевские боги смотрели на псковитянок мрачно и неприветно. Плёсковцы идолов не ставили, — поклонялись живому, — воде чистой, зверю лесному, земле-кормилице. А пуще всего предков почитали...
Не кланялась Перуну Лада, не поклонилась и новому богу греческому... В ту же ночь, как велела княгиня старой подруге принять крещение, исчез из Киева весь род Ивеня и Лады, с сынами и внуками, как и не было их вовсе...
...Тихо таяла пряжа её жизни. Ещё должно ей помочь появиться на свет новой жизни, с именем своим и душу передать. Так в её роду велось, — душа почившего с именем переходит к новорожденному...
...Праправнук Терешок ползает по полу, водит за верёвочку диковину заморскую, — лошадку деревянную на колёсьях, подарок дядьки Ильи. Коняжка как настоящая, только ростом с Терешка... Хоть и посадили его на коня летошней (прошлый год) осенью, а своей лошадки нет у него; обещал Илья подарить Смолкиного жеребёнка-последыша...
Мал Терешок, не видал ещё в жизни ничего, кроме двора отцова да Русальего ближнего озера. А дядька Илья на самом краю света был, где озеро бесконечное, без берегов, — море-окиян называется, и снег не тает никогда... А на другом краю земли, — зной страшный и люди там чёрные, ровно обугленные...
Про чёрных людей не больно верит Терешок. Приврал здесь Илья, хоть и обошёл мир. А по всему выходит, — лучше тятькиного жилья земли и нету...
...Лада уложила спать Терешка и ушла к Жалёне... Сегодня никто рядом с ним не ворочался, не храпел в ухо, не тыкал острым локтем в бок. Угревшись под тёплой коворой (одеяло), малец скоро уснул. Не видал он, как отец с Ильёй, в вывернутых наопыку чугах (тулупах), с рогатиной и топором ушли во двор отгонять злыдней от родильницы...
Середь ночи он проснулся; бабка стояла на коленях перед Дедилией с зажжённой лучиной, раскачиваясь, что-то шептала с закрытыми глазами; то гладила божка, то стучала по нему скрюченными пальцами. Кряхтя, поднялась, невидящий взгляд скользнул по мальцу; шаркая, скрылась за дверью. У Терешка захолонуло сердце от страха. Посунувшись под ковору, он опять крепко заснул…
...Проснулся на рассвете от необычной тишины в пустой коморе; бабка сидела на полу у стены супротив двери, обряженная как в праздник, слепо глядела на Терешка. От странной бабкиной праздности стало не по себе; накинув что потеплее, выскочил во двор, не приметив подвешенную к матице лодейку, укрытую расшитыми ширинками.
Крышняк с Ильёй во дворе ладили долбушу для последнего странствия Вечной Бабки...
. "…Кабы ведал Самуил, чем я тут займаюсь, — свербило в голове Ильи, — настояться бы мне на поклонах в церкви…" — а знал: не посмеет поп наказать посельского, обойдётся нудной проповедью да обещанием не видаться более с капишниками.
. Что поп... Вот коли сыщутся доводчики до Микитки Сухоноса, воеводы нового, от того милости не ждать; княжью волю строго блюдёт. Владимир Святославич крут стал до еретиков. Ране на сколь грешил, столь нынче праведен. Сей же час двор на поток, домочадцы в холопи к боярину какому, в ближний город. В Беловодье лишь малые дети не ведают, куда он исчезает, быват, на 2-3 дня... «Спасиба» не поспеешь сказать доводчику...
Крышняк на руках вынес, как малую, нарядную бабку, уложил в лодью, ставленую на дрова костром. Из баньки вышла осунувшаяся, как уставшая, Жалёна с дитём на руках
— Матушка! — Терешок затеребил её, — Почто баушку в лодью? Куда поплывёт она, озеро застыло?
— Покидает нас баушка, на небо полетит. Долго жила она, работала много, теперь отдохнёт; с облачка на нас глядеть станет...
…Скрипя то ли засугробленной калиткой, то ли костями, в крышняков двор вползали чёрные иссохшие старухи, будто ночная вьюга смела их сюда со всей тайболы (тайги). Сколько их обитало по топяным островкам, откуда взялись они там, какими тропами неведомыми брели они сюда, лобасты болотные, проститься с лесной соседкой?..
Крышняк поднёс смоляную искристую головню к костру, древние болотницы пали с воем в истоптанный снег; разом, как пламя пыхнуло, цепляясь сухими перстами в седые космы, запричитывали, как и свою немеряно долгую жизнь зараз оплакивали...
Жалёна сунула чадо Илье, тоже опустилась на колени, плат скинула на плечи, растрепала чёрную косу, негромко подголашивала, осторожно дёргая себя за волосы..
Когда всё было закончено, поднялась, старательно отряхнув снег с колен, вздохнула с явным облегчением: "...Вот, я нонче большуха в доме..." Лишь на миг в голове мелькнуло: "Как то я без неё теперь?.."
Ещё не остывшие бабкины косточки собрали в корчажку, и, там, куда угадала пущенная Крышняком стрела, (не тужил тетиву, чтобы не брести далеко в сугробы) осталась до времени погребена память о ней…
...По рдеющему на закате снегу лыжи привычным путём вынесли Илью к окраине Беловодья, откуда пахнуло уже родным: дымом, хлебом, назьмом. Ближе к реке хотел свернуть в свой конец, обернулся невзначай, — на стёжке, им же проторенной, — Зарянка точно из снега вышла, в шубке заячьей старенькой, плат пуховый, белый же; на щеках румянец от зари вечерней... Да мига не прошло: смотрел, — никого не было. Он, впрочем, уже давно не удивлялся ничему, что связано с ней. Иной раз перекреститься хотел, да насмешки боялся её, ровно угланок недорослый...
Вот и теперь застыл, как примёрз, от встречи негаданной, которую отложить собирался до утра.
— ...Поклон тебе от Крышняка с Жалёной и чадами их. Особо от Лады, — терем ей новый поставлен нынче. Да поминок тебе от неё, — протянул на ладони жерехи (бусы) из камней неведомых и обомлел: прежде отливали они небесно-лазоревым, теперь полыхали огнём алым... Как и не удивилась, приняла дар с поклоном...
— Ты у нас теперь главная ведунья, — словно в шутку сказал...
— Что я за ведунья, Ивенко? За руку Ладу не держала... — а сама усмехается странно... — И опять холодок в груди: "…Ох, ведьма, ведьма ты..."
Повернулась, пошла с полными вёдрами на коромысле, — не знал бы её, думал бы, — вот-вот переломится: стройна, тонка станом не по деревенски... Уходила всё дальше в свою улицу, как в снегу таяла, в морозном темнеющем воздухе...
...Что в ней было такого, отчего мужики застывали на месте, а бабы крестились торопливо? Что-то в глазах там, то теплом зеленеющих, то осенней речной водой студенящих. Кто говорил, — ведуница, кто со злобой, — ведьма...
И уже дана было ей горькая мета, ровно навек отсекающая стёжку к бабьему счастью, так неподходящая к этой гордой повадке, — бобылка...
Она и жила тем, чем от веку бобылки занимались, — зелье собирала да хворых пользовала. Да у какой большухи травок в избе не припасено, хоть от лихоманок трясучих, хоть от грызи нутряной, и мало ль в селе старух сведущих. Про то и злобились, что Зарянкой леченых уж никакая хворь не брала. Говорили меж собой большухи, таскавшие недужных чад к ведунице, — пользует она таким зельем, какое лишь на Чёрной Дрягве и растёт; доброму человеку пути туда нет, — лешак не пустит...
Подступал к ней поп, одолев неясную робость, со словами увещевания, в церковь зазывал. Как водой ледяной плеснуло на него тёмной зеленью глаз... " …Ей Бог не нужен... Она сам Богиня..." - кощунственно подумал и оглянулся, словно кто подслушать мог его мысли...
1001 год
. ...Ушла зима, унесла с собой снега колючие, веялицы ревучие. По росенику (май) прорубил отец на восход оконце, посадил под ним сосенку. Дуб-пятилеток, ровня Терешку, уж окреп...
...Расти, сосенка, расти, девонька, мамке на радость, молодцам на кручину...
...Колет-свербит Фомке чужая радость и довольство, проедает нутро. Своего-то у пастуха, — лишь крыша над головой, — осевшая в землю дымушка, где и мышей не водится, сработанная без усердия сельскими мужиками.
Кормят пастуха дворами в очередь; вот и ждёт он в сенках, как отвечеряет семейство и большуха сольёт жижель со штей в отдельную посудину.
В черёд же на седьмицу (неделю) пускают его в баню, на третий-четвёртый пар, — пастух с лешим в сговоре, не в диковину ему и с банником помыться.
Нынче сидит он на конике у дверей в избе резчика Дерябы; смотрит, не отрываясь, когда же большак оближет ложку и положит на стол. Деряба хозяин достаточный, и похлёбка у него погуще прочих бывает.
Зыза ещё помнит, как матка Дерябы, Батура, теперь крепкая старуха, ползала с другими бабёнками в луже перед его избой, умоляя унять дожжину-непомоку. Это ей он предлагал остаться у него на ночь, за что позже самому пришлось в луже поваляться...
Помнит и как отрок Деряба в листогар (засуха) облил его ушатом холодной воды, будто б это должно было вызвать дождь. Выловив мальца, Зыза отходил его крапивой по заду...
...Склёскав обалиху (похлёбка), дерябины домочадцы разбрелись по заботам. Батура, поджав сухой рот, недовольно брякнула чашку о стол:
— Снедай, да не мотчай (не медли)!
А Фомке спешить некуда, облизывает ложку, раздумывает, как бы ещё задержаться в тёплой избе, — на дворе моросит мокрым снегом...
—...Слышно, по зажинкам внука женить будешь?
— Нать, пока не изгулялся; невеста справная...
— Справная, говоришь?.. — он выкладывает Батуре всё, что насобирал по селу, и что самому только что в голову взбрело...
...По зажинкам дерябича оженят с другой девкой... Так и мотается по селу Фомка, где слово скажет, где два...И уже многим девкам строгие матки накрутили косы, забывши своё отрочество. И не единожды был Фомка бит, а уняться не мог...
Боялся он страшно лишь Зарянку, старался обойти её стороной; казалось, в её глазах погибель видел свою. Само присутствие Зарянки в селе не давало ему покоя...
Вечеряя у Ильи в черёд, Фомка по-свойски беседы заводил, помня, кто занял его место когда-то. Между сплетнями всякий раз старался к Зарянке свернуть, к её занятиям ведьминским, — почто нехристь в селе живёт, воду мутит. Илья долго отмалчивался, лишь Улита поддакивала иной раз.
Фомка и сам не знал, чего добивался, но от хозяина ответ получил.
— Ты, мозгля, пакость всякую мне в избу не тащи; о Зарянке особь, — попробуй вякнуть ещё, — за шкирник сволоку на Глазник, да раскрутив, пущу за Молосну к восорам. Ты легкой, полетишь ладно. — и, чтоб не было сомнений, от доброго пинка Зыза полетел под забор, в самую лужу.
— Ладно-те, посельский, — пастух скрипел зубами, пробираясь к своей дымовушке, — ладно, заступник ведьминский, припомнится природь твоя заболотская. Все тайны твои проведаю, не скроешься ужо!..
Для Зарянки не менее тягостны даже редкие встречи с Фомкой. Когда-то согласившись с Ильёй, — не стоит пачкаться гнилой кровью — всё ж от мысли о мщении не отступила. Чувствовала, — не упокоятся души родителей, пока жив душегуб. А Илье доверилась от того, что тянулась от него через память о матушке незримая нить...
И всё истончалась ниточка, связывавшая Зарянку с подругой Жалёной. Всё реже после смерти Лады гостила она на Рябиновом острове. Тяжело было видеть непонятное недовольство Жалёны, слышать скрытый упрёк в её голосе: у неё дети, заботы семейные, а тут Зарянка с досужими беседами. Злило почтение Крышняка к сестре названой; что тянутся к ней дети. Может, это обычная бабья ревность, что дружбы не признаёт? Не умела подруга свой очаг сберечь, — к чужому не тянись. Есть вдовые мужики в селе; будь посговорчивее Зарянка, давно б своих чад тетешкала.
...Дитя едва к вечеру утишилось от зубной рези, заговоренное и спрыснутое купальской водицей; и теперь спало и не видало, как склонились к зыбке мать и отец:
— ...В бабку обличьем-то выходит
— Впусте слова-то говоришь; откуда тебе ведомо? Ты не видал её молодой-то! Зарянка, что ль чего наболтала? Слушай её!
— Уж так мне видится... Да родинка, глянь-ко, ровно как у бабки, такая ж... Ивень-то сказывал, — у мурян девка с родинкой, — самая что ни есть красовитая...
— Какие ещё муряне?.. Ивень твой тоже скажет... Мы без мурян знаем красу свою. А ежели норовом в бабку пойдёт, — тоже не худо... Крутенька была старая...
...Она встала на некрепкие ещё ножки, цепляясь за лавку, потопала за матерью. Та всё время оставляла её, уходила куда-то. Где-то далеко, у окна, тятенька с братом возились со своими заботами, на неё не глядели... Держась за лавки, дотопала до дверей, открыла едва; вышла туда, где светлее чем в избе и холоднее; не нашла там матери. Кто-то незримый ходил по двору и шумел. Он же рванул её за подол, растрепал волосы, в лицо сыпанул холодным и колким. Она уж хотела сесть на пол и разреветься, но материны руки подхватили её, отнесли в привычное тепло. В избе мать выбранила отца с браткой, что дитё не глядят. "Чадо-то уж топает ножками..." Её усадили на печь, сунули тёплую парёнку. Она мусолила мягкую репку и знала, что снова пойдёт туда, где холодно, потому что мать там тоже есть, она везде... А того, кто там свистит и толкается, тятька сыщет и выпорет…
1004 год
Во сне являлась Зарянке матушка, говорила о том, что понятно давно: во всём виноват Зыза, во всех горестях её и беловодцев. Как смрад от говяды тухлой, расходилось от него незримое зло на версту вокруг...
Может, ещё долго не решалась бы Зарянка последнюю точку поставить, да приметила, — выслеживает Фомка Илью; тот к опушке - Фомка за ним, едва не ползком по грязи. Стала сама за пастухом ходить, а он и не замечает её. Зарянка то еловой веткой по носу хлопнет, то корягу ему под ноги бросит. А Фомка от села далеко не уходил, боялся. Сколь жил в лесу, а леса не ведал. И коров-то далеко сам не гонял, на подпасков надеялся. Духи лесные хранили кормилиц сельских...
Видела Зарянка, как повёл он ранней осенью княжьих людей по следу Ильи, да заплутал, получил затрещин. Пригрозили ему вздёрнуть на берёзе за поклёп на честных людей. А набольший сказал; "Сыщешь путь, — приходи..."
...Зыза упрям и пронырлив, и змею страха придавил, надеясь на щедрую награду. Поободрал порты по кочкам, набил синяков, а дошёл за Ильёй до прямого пути на Рябиновый остров, дальше отваги не хватило; да тропа слишком уж на виду, — не скроешься.
Иное дело вернуться сюда с дружиной. Всеми богами, старыми и новыми, клялся Фомка воеводе Сухоносу, — нашёл дорогу к капишникам; и поверил тот будто. С Фомкой же ходил к Илье во двор; напуганная этим явлением Улита сказала — ушёл хозяин с утра овсы глядеть, — жать пора днями...
— ...И куда завёл ты нас, чудище лесное? Здесь же моховина кругом! — Сухонос тряхнул Фомку за шиворот.
— Христом-богом клянусь, — тут-ко он шёл! Сам видал! — пастух ползал у ног воеводы в сырой траве, кивал на скрюченную приметную берёзину, от коей шла, по его словам, заветная тропа.
— А поди-ко наперёд! — подтолкнул воевода. Фомка шагнул, теряя от ужаса разум... Под ногами было твёрдо... Его опередил, мало не смяв копытами, самый молодой и прыткий дружинник... Молодец и крикнуть не успел, - твердь расступилась и накрыла его с конём гнилой болотной зеленью...
...Комариным писком прозвенела тонкая стрела; не успела обрушиться ярость воеводы на пастуха; валялся тот уже в мокрой траве, и стрела с кроваво-бурым оперением покачивалась меж лопаток...
Ужас пошевелил седые волосы воеводы, протёк по спине, как отыскивая место другой стреле...
— Кто?!.. — он оглянулся на стену ельника... Птицы, людьми вспугнутые, молчали, лишь где-то по-прежнему надрывалась сойка. Никогда не любил воевода лес со всей его нежитью, где не знаешь, чего и когда ждать; с врагом предпочитал встречаться открыто, на просторе, лицом к лицу.
Острым зрением засёк дрогнувшую сосновую ветку в глубине чащобы, и словно ветерок травой пролетел; то ли птица порхнула, то ль человек прошёл...
— Стрелу мне, этого... — выдохнул с хрипом, кивнул на болотину...
...В село вернулись к закату. Илья копошился во дворе по хозяйству. Сухонос с ходу выхлебал ковш поданного Улитой смородишного квасу, вытер усы. Кинул на стол перед хозяином стрелу, покосился на колчан у дверей на тычке, — перья не крашены...
— Ведомо ли, — чьё?
— Не примечал таких ни у кого; да покрасить
— долго ли?
— Ладно-те... — скользнул тяжело по лицу Ильи неверящим взглядом. — Пастуха нового ищи... Попу скажи, пусть помолится за Фому убиенного...
1ОО5 год
...На Новолетье Жалёна за полночь сходила к сусеку за крупой для каши; Крышняк принёс воды с ключа. Вода и крупа на столе, гудит натопленная печь. Пока Жалёна затирает кашу, семейство рядом сидит, слушает её причитание:
... — Сеяли-ростили кашу во всё лето, уродилась каша крупна да румяна. Звали-позывали кашу во Царь-град пировать, со князьями-боярами, с честным овсом, золотым ячменём, Ждали-дожидали кашу у каменных ворот, встречали кашу князья-бояре, сажали за дубовый стол пировать; приехала каша к нам гостевать... — Жалёна ставит кашу в печь... Дети носятся по горнице с визгом, разбрасывая по полу яровицу. Жалёна торопливо сметает зерно с приговором: «Уроди, Боже, всякого жита по закрому да по великому, а стало бы жита на весь мир поднебесный». Чем скорее соберёт, тем спорее урожай станет. Собранное сохранится до посева, его смешают с остальным зерном.
Долгожданная каша вынута из печи: милости просим к нам во двор со своим добром... Полон ли горшок? Каша едва не через край полезла, а до красна не упрела; ладно, что не бела, и горшок не треснул, а то вовсе не видать счастья-талана в доме. Умели кашу дочиста, высыпали во двор звёзды глядеть, — чего ныне от земли-матушки ждать? Небо не скупилось на посулы, — звёзды сияли ярко, крупные, что горох, — уродится всего да помногу; кому ж убирать нынче урожай?..
...Крышняк с сыном затеяли лапти плести. Парнишка уж изрядно отца догнал в этом; а плёл боле дитячьи да бабьи лапотки. Получалось ладно да уковыристо.
Терешок принёс лыко, отмоченное в колоде, липовое, вязовое, дубовое. К тому времени подоспел Илья из Беловодья. Так они втроём расположились ближе к окошку с задельем.
Жалёна той порой квашню обрядила да прясть села, прислушиваясь, чего там Илья опять брешет про вести киевские, через Новгород дошедшие: про допрежнюю княгиню Рогнеду, в забытости умершую; про раздоры князя Владимира с сыном Ярославом... Приметила, — сын плетёт лапотки бабьи, вязовые. Хоть и не лишняя пара станет, а заворчала:
— Это на что? У меня будто есть и вязовки, и дубовки; другая чета на что? Красоваться не перед кем... — Крышняк как не расслышал, Илья промолчал.
— А для Зарянки, — ответил Терешок, — Илья просил для неё... — Жалёна отвернулась, губы поджав.
Ладуша, любопытствуя, посунулась к мужикам, — как это у братки ловко ладится,
— матерь отозвала, усадила рядом:
— То дело мужеское, а у нас своё. — показала кусок холста, готового, не белёного. — Глянь-ко, — приданое твоё; я лён ростила, теребила-мяла, пряла-ткала, ныне сама учись, чтоб к свадьбе полна укладка была. Бери-ко кудельку в руки да веретёнку. Вот донце, на него садись. В балабошку сюда вставляй гребень. Кудельку-то на гребень клади ладно; нить левой ручкой тяни, правой веретёнце крути...
— Матушка, а ты за кого меня отдашь?
— А за князя, самого набольшего, что есть...
— Только за Терешка не отдавай, он за косичку дерёт меня, а сказки сказывать не хочет...
— Больно нужна ты мне, беззубая тарара... Я Зарянку возьму...
...Когда-то Илье казалось, — всё дело в Вечной бабке; не будь её, всё давно решилось бы само собой, и Крышняк с семьёй обживал бы уже новую избу в Беловодье. Года шли, всё оставалось по-старому. Крышняк отмалчивался, да поглядывал на поджатые губы Жалёны. Та всё больше становилась похожа на старую Ладу; ей бы ещё клюку бабкину в руки...
И пела она всё реже; а то вдруг среди забот дневных застывала, как сомневалась, — стоит ли продолжать?.. Прикладывала угол платка к глазам, принималась неистово ласкать и целовать детей. Терешок ершился, считая себя слишком взрослым для редкой материнской ласки.
Не родителям, — Илье было заметно, как бледны дети, выросшие среди болот и сырых еловин. Терешок ростом меньше сельских сверстников, хотя жилист и крепок. Летось отец без него уже в поле не выходил.
Терешок вырос из давних бабкиных сказок, как вырастают из детской рубашонки. В редкие встречи с Ильёй просил рассказывать о дальних странах, хотя знал все эти рассказы наизусть, а всякий раз казалось, — слышит что-то новое. Илья рассказ начинал, останавливался, трепал тёмные кудри Терешка, уходил к Крышняку. Однажды кинул как мимоходом:
— Вот съедете в Беловодье, — будет время побаскам... — радостью всколыхнулось сердце парнишки, — не к родителям побежал, — к сестре Ладуше сказать новости; будто вот-вот распахнутся ворота в огромный мир - Беловодье!
Теперь, проводив Илью, Терешок сразу, с нетерпением, как никогда, стал ждать его назад...
…В душной коморе скучно сидеть одной. Всю работу, матерью заданную, Ладуша уже сделала, — полы выметены, вновь засыпаны свежей травой; преет на загнётке каша. В низкое оконце мало чего увидишь, — стена сплошная еловая взяла в круг подворье; солнце на восходе зацепилось за тёмно-зелёную щетину хвои. Что там, за тёмной зеленью, куда ей настрого заказано ходить одной, — Ладуше не ведомо. Где-то есть Льняное поле, там растёт ладушина рубашка; где-то Русалье озеро, куда отец с матерью ушли рыбу брать. Журавий луг есть, где Терешок пасёт Телушку. А обещал с собою взять, — нынче сядут на луг журавики...
Видно, суждено ей всю жизнь у окна сидеть в коморе. Обещала мати, — на Купальницу пойдут травы брать вдвоём, — а когда это будет? А братец придёт, станет рассказывать, как и лонись, про журавьи пляски, про смешных журавиков-сеголетков... Где ж усидеть в избе девчонке, когда слышится с дальнего луга шелест мягких крыльев…
…Завёрнут в мамкин платок ломоть хлеба с луковицей, найдена тропа, отмеченная поутру Телушкой…
...Разноголосый птичий гомон оглушил под густо-зелёным прогретым лиственным пологом. На тропинку под ноги выкатился серый колючий комок — ой, ежака! Ладуше захотелось узнать, где у ежа изба. Журавики на дальних лугах забыты, да, верно, они ещё и не прилетали...
Ёж укатился в смородинник, Ладуша заторопилась, босой ногой ткнулась в кочку. Присела на кокору, растирая ушибленную пятку. Из зарослей орешины посунулась к ней огромная морда с толстыми шершавыми губами. Ладуша без боязни протянула на ладоньке кусок хлеба, морда шумно вдохнула хлеб, скрылась в кустах.
...Ёлки-берёзы расступились, отошли назад, показывая полянку, всю просвеченную солнцем и прогретую. В густой траве сверкали ягодные искорки. Ладуша, подобрав подол, на коленках поползла по траве, закидывая в рот огненно-сладкие капельки, одну за другой. Когда съедено было довольно, солнце уже уткнулось в еловую щетину с другой стороны. Ладуша вспомнила, куда шла; надо б домой ворочаться; ждут, поди...
Казалось, идёт она верно, да уже не стелилась зелень травяная свежая, — сухие сосновые иголки покалывали босые ножки. Потом брела по песку меж молодых сосенок, и вдруг остались они где-то позади… На Ладушу смотрел с земли чей-то неимоверно огромный глаз, блестящий от упавшего в него заката; надо было прикрыть свои глаза, чтобы не ослепнуть. По глазу плыли в тишине птицы, белые и чёрные. Они были так прекрасны, что Ладуше захотелось сесть у самой воды на прогретый песок, полюбоваться неведомыми птицами...
Солнце падало за чёрные сосновые ресницы дальнего берега, Ладуша слушала плеск крыльев подплывающих птиц. Они выходили на берег, стряхивали с перьев капли воды, превращались в прекрасных дев-водяниц. Пели тихие песни, смеялись, как звенели в траве колокольцы...
— ...Вот славная девчоночка! Заберём её, девицы, с собой! Батюшка-водяник рад будет новой дочке!..
— Оставьте её! — самая пригожая и печальная склонилась к спящей девочке, — полно баловать; разве не видите, — это Ладуша, подружка моей Зарянки; мать с ног сбилась по лесу... Покличьте лучше Лесовина, пусть ко двору её сведёт...
— ...Чего меня кликать, Ласка, сорок пугать; я везде рядом... — отозвался старый лесной ворчун...
...Жалёна металась по скоро темнеющему лесу, спотыкалась о коряги; в другой стороне аукал Крышняк. Терешку велено сидеть у избы, — вдруг прибредёт...
Знакомые исхоженные тропки стали вдруг путаными, кочки бросались под ноги, пни зверьём оборачивались, гнилушки светились зловеще... Покружив меж ёлок, стёжка вернулась к избе. Жалёна прижимала к груди плат, найденный в можжевельнике... Оттуда тропа шла к моховине ...
— ...От зверя дикого заговорила её, от болотины не успела...
...Терешок сидел на завалинке, Ладуша спала, склонив русую голову ему на колени...
— …Её Лесовин привёл, я видел... — Жалёна обессилено опустилась рядом на траву, — ладно, хоть Лесовин, хоть Водяник, отблагодарю завтра...
...Ладуша ещё долго пытала брата, какой он, Лесовин; жалела, — сама не видела, проспала всё.
— Какой-какой! Такой и есть, — без шапки, кафтан направо запахнут, кушак красный! Глаза горят угольями, а лица не кажет; борода до земли, зелёная, правого уха нет...
— А сказывал чего?
— Где ж ему сказывать, немой он; только всё поёт громко, а слов не разобрать...
...Ладуша прежде и не видала, как мати спать ложится, как встаёт; может и не спит вовсе. Пыталась Ладуша не уснуть с вечера или поутру раньше проснуться, а где там, — голова к лежанке, глаза сами смежились; проснёшься, — мати у печи хлебы обряжает...
Ныне Жалёна сама дочь побудила ране раннего, солнышко не играло ещё:
— Пора, дочи, вставать, травы зелейные поспели; пестерьку малую возьми, — братко сплёл тебе...
— Тятя с Терешком куда сбираются? С нами пойдут?..
— У них своя забота, — им борти крыть...
...Недолго шли вместе, друг за другом, по своему, "домашнему" ельнику, потом через луговую дробь перепелиную. У старой сосны, гнутой в дугу, разошлись: Жалёна с Ладушей на север, к моховине, Крышняк с сыном, — на восход, по малому охотничьему путику.
Меж ёлок ещё клубился редкий туман, а дневные птицы уже закопошились, подавая голоса...
— Куда ж мы идём, матушка? На Журавий луг?
— Нет, путь нам на Куранью моховину... От меня ни на шаг... Окошки кругом, вмиг затянет, охнуть не успеешь. — Жалёна намеренно припугивала дочь, чтоб поболе сторожилась; не так страшна эта моховина, как Чёрная дрягва, куда лишь Зарянке путь ведом. А дочери о том ни к чему знать...
— ... Ой, матушка, лепотно-то как, чудно! Цветиков-то сколь, да яркие!
Жалёна покрепче прихватила ладошку дочери, чтоб не стреканула очертя голову вперёд; опустилась на колени, развернула холстинку, выложила хлеб, яйца, мёд...
— ...Небо — отец, земля — мати, благослови всякую траву брати, на всякую пользу. Что у тебя взято, тебе возвращаю. Что ещё возьму, - тебе верну... Лапотки, дочи, сними, оборами повяжи на шею, да меня слушай; здесь почти все травы есть, какие нам надобны...
...Вот гага на берёзе живой; с сухой не годится. Срезай так, чтоб берёсты на ней не осталось. В молоке сварить да пить понемногу, от боли горловой...
...Травка зверобой, глянь, — листочки махоньки, цветом в просинь, а разотрёшь, — будто кровь; от ушибов пить...
...Вот золототысячник, жёлтый и толстый; хорош от нарывов и язв, червя подкожного вычистит...
...Иван да Марья, всем травам князь; цветки сини да красны, листики махоньки, сам со стрелу; кто тронется умом, — при себе носят; корень — кто с худым конём убежать от доброго хочет, — держи при себе...
— А то, что за цветики по воде, листочки белые?
— То трава-одолень; окормят кого, — дать травы, выйдет всё, и верхом, и низом. Корень при зубной хвори полезен, и для присухи его дают, и пастуху, чтоб стадо не разбежалось. Много, дочи, у земли-матушки добра всякого, каждая травинка в пользу...
— А Зарянка говорила ещё: есть трава-разрыв, да плакун-трава, да тирлич, да нечуй-ветер...
— Тех трав не видала, знаю: есть, да далеко, не всякому путь ведом; на Чёрную дрягву идти, где навьи души бродят... Про те травы у Зарянки спрашивай; страшным заклятием пути к ним закляты, не каждому открываются. Бабка наша знала те заклятья, а ведовство своё Зарянке передала...
— Отчего ж не тебе?
— ...Ведовство, — тягота великая, не всякому по силам...
— А Зарянка, она сильная?..
…Крышняк на ходу поправлял старые зарубки-знамена, пояснял сыну:
— Под Киевом прадед мой своё знамя наискось засекал; здесь Берест, дед мой, другую черту добавил; отец приставил снизу засек, я другой; ныне знамя наше, — голова оленя. Пойдёшь своим путиком, — свой засек оставишь...
...Где-то на второй версте тропа разделилась, отошла на полдень с другим знаменем, — угол и справа черта, — то Ильи путик пошёл...
...Еловые лапы уже не били по лицу; на опушке чистого соснового бора, конды, из-под ног взметнулся жаворонок-юла. Верхушками сосен, грядой, пронеслась стая белок, осыпая шишки и хвою. Здесь и были первые их борти...
До полудня обошли их с десяток; почистили, навощили, где трав душистых положили, — вереску, липы свежей. Гораздо Терешок навострился бегать по стволам на кованых шипах-кошках, доставшихся от киевского прадеда...
Крышняк постукивал обушком топора по стволам, слушал гудение пчёл в дуплах, годные весной бортить, — знаменил; указывал сыну метки когтей и зубов "хозяина", — тот уж мимо гнезда пчелиного не пройдёт...
...А в Киеве стольном сгущались грозовые тёмные тучи, чтобы однажды пронестись с бурей и молоньей над древней идольской Русью, над Рябиновым островом, над множеством островков, затерянных в лесных пустынях... Но не смела их буря, не унесла в небыль, а лишь смешала Русь иконную и Русь идольскую. По углам иконы развешаны, — днём помолиться; из-под лавок глядят, ждут ночных молений тусклые лики Рожаниц. Чужестранные святые подобрали под себя старые праздники, как почтенные, да незваные гости, коим и не рад, а прогнать нельзя...
Терешок ждал Илью, а тот всё не приходил. Край болота вспыхнул рябиновым огнём; ночами на рыжем коне пробегала Осень, оставляя острый грибной дух, клочки золотого плата в березняках... В доме поселилась тишина, недобрая, предгрозовая...
В Беловодье вдруг явился не ко времени Микитка Сухонос с десятком воев; все битые-израненные...
— В сотне вёрст отсюда побили нас капишники. Со мной сотня была, да, вишь, сколь осталось... Должок мы им вернули, — пожгли в золу селище ихнее... В Ростов едем сей миг; другую соберу дружину; вернусь, — ваших заболотских ведьмаков потрясу. И не той тропой идти, что пастух казал, — с другой стороны есть путь покрепче...
— Может, морозов подождать, как моховина встанет? — Илье бы задержать на какое-то время налёт Сухоноса, — Куда денутся? Там, поди, старичьё одно...
— Чего ждать? Душа горит на них; разметать, чтоб духу идольского не осталось. Кого покрепче, — в холопья, в Ростов да Новгород; старьё в трясуху покидаю, — пусть, так и быть, остаются там...
...Ладуша проснулась, чуть в приоткрытом окошке посветлел глаз ночи. Прежде, в эту пору мать ставила хлебы в печь; теперь она, бледная, с неприбранными косами металась по избе, скидывая в узел детскую одежонку. Ладуша заревела бы в голос, если б Терешок вовремя не сунул кулак под нос, — нишкни!..
Он сидел на полатях, подогнув коленки, будто хотел в комок ужаться. Случилось то, чего он так долго ждал; отчего ж так тоскливо в душе, отчего глянуть страшно на мать, отчего не может заставить себя выйти во двор, где ждут и седлают коней отец с Ильёй. В пору зареветь на пару с сестрицей...
Узел приторочен к седлу Смолыша, куда сел Илья; сонную Ладушу взял к себе наперёд. Терешок вскочил на своего Серка...
Выезжали по рассветной свежести; Жалёна, такая же растрёпанная, накинув плат, вышла проводить. В последний миг кинулась целовать Ладушу, потянулась к Терешку, вцепившись в седло...
— Чего, ну... сбирайтесь тож... — буркнул по "взрослому", тронул поводья...
Жалёна долго шла вслед, потом бежала; белый плат, зацепившись, остался на еловой ветке. У Чёрной берёзы упала, как споткнулась; осталась стоять на коленях, прижавшись к стволу.
Терешок оглянулся уже у Рябиновой релки. "Чего это она?.. Холодея, подумал: «...Увидимся же скоро...»
...Терешку неприютно под строгими взглядами неведомых богов, как из окошек глядящих из красного угла. Леонтий, синеглазый сын Ильи, чуть постарше и ростом повыше, с восторгом рассказывает об этих строгих ликах, ровно о соседях, коих с детства знает. Терешок одним ухом слушает, — вишь ты, малой, а сколь сказок знает... А боле прислушивается, — не раздастся ли знакомый стук копыт у ворот: Илья уехал назад, на Рябиновый остров.
На один из ликов, в кой отрок перстом тыкал, глянул внимательнее; перевёл взгляд на Леонтия, — лицо то же, чуть продолговатое, бровки тёмные, дужкой. У мальца та же усмешка, чуть трогающая уста, а в глазах печаль неотроческая...
Леонтий обрадовался несказанно, приметив внимание Терешка:
— Что, схож? Да, схож? То святой Леонтий, гречанин. Его язычники сказнили, что идолам поклониться не хотел... Мамке он тоже глянется больно...
...Изба у Ильи широкая, в два жилья; на большую семью рублена; не изба — терем! Половицы скоблены до бела; печь-глинка побелена; от того в горнице чистой ещё светлее...
Улита скотину ушла обряжать, с собой как в помогу Ладушу забрала, весь день не отходившую от брата.
Илья воротился по темну, привёл с собой Телушку. Усталый и мрачный, тихо сказал Улите: (Терешок услыхал и обмер.)
— Нет никого, пусто, как и не жил никто... — Улита охнула. — Телушку и привязывать не пришлось; всю дорогу след в след шла. – и, громче, для всех, сказал:
— Ну, Улитушка, было у нас одно чадо, — нынче трое. Подавай нам, стало быть, вечерю!
Нет комментариев