Ак-Бозат Бухарбай был молод и глуп, а когда человек глуп, то его только ленивый не обижает. Так было и с Бухарбаем. Когда умер отец, у него всего осталось достаточно — и новая кибитка, и целый косяк лошадей, и много баранов. Молодой Бухарбай думал, что ему век не прожить отцовского добра, и стал веселиться с товарищами. Другие работают, а Бухарбай веселится и говорит: «Зачем мне работать, когда у меня все есть? Пусть работают бедняки».
— Ой, Бухарбай, ты нехорошо себя ведешь! — повторяла мать и качала головой.
Но Бухарбай был молод и думал про себя, что женщины ничего не понимают, потому что целый век сидят по своим кибиткам и только умеют доить кобылиц. А молодое сердце так и играло… Веселится Бухарбай, и все ему мало. У богатых много друзей, и у Бухарбая тоже. Один лучше другого. Веселятся вместе с ним, едят его баранину, пьют его кумыс и хвалят хозяина. Но для веселья нужны еще деньги. Начал Бухарбай понемногу пропивать отцовское добро, и все потихоньку от старой матери. Состарится, тогда сам накопит. Потом не стало и денег. Подумал Бухарбай продавать скот, да устыдился матери: будет плакать старуха и всем жаловаться. Тогда Бухарбай начал потихоньку занимать у соседей по аулу. Ему давали охотно, как дают богатым людям. Соседи дают, а Бухарбай берет. Сначала все считал, а потом и считать перестал. Все равно — кто дает, тот не забудет.
— Когда же ты отдашь нам долг? — сказал года через два один сосед.
— Отдам, когда у самого деньги будут, а теперь у самого ничего нет…
Достаточно было одному попросить долг, как и все другие начали приставать: «Отдай да отдай»; а чего отдать, когда у самого ничего нет. Задумался Бухарбай, только немножко поздно. Нечего делать, пришлось признаться во всем матери. Горько заплакала старуха и только сказала:
— Ведь я тебе говорила, Бухарбай… Ах, Бухарбай, Бухарбай, как ты жить будешь? Я-то уж стара, прожила жизнь, а у тебя все впереди.
Обратился Бухарбай к старым товарищам за помощью, а у тех у самих ничего нет. Если и было у кого что, так скрывали для себя.
А уж как они все жалели Бухарбая… «Ведь вот какие нехорошие соседи, пристают с долгами. Могли бы, кажется, и подождать». Одним словом, хороших слов сколько угодно, а денег ни гроша. Плохо пришлось Бухарбаю, совсем плохо, особенно, когда соседи пожаловались на него бию и представили свои счеты. Вызвал бий молодого Бухарбая на суд и спрашивает:
— Признаешь ты свой долг?
— Признаю…
— А если признаешь, так нужно платить.
— У меня ничего нет…
Седобородые казы (судьи) посоветовались между собой и решили продать все имущество Бухарбая. Конечно, жаль молодого человека, а делать нечего. Бий тоже жалел и тоже ничего не мог поделать: глупости трудно поправлять.
Пришли казы к Бухарбаю и начали продавать отцовское добро. Главными покупателями явились те же заимодавцы, как богатые люди. Долго наживал отец Бухарбая свое богатство, а разлетелось оно дымом в один день. Один взял баранов, другой кибитку, третий и четвертый поделили между собой косяк лошадей. Как при всех распродажах, имущество шло за бесценок. Заимодавцы так и рвали дешевый товар и даже перессорились между собой. Каждому хотелось захватить побольше.
— Что же у меня останется? — спрашивал Бухарбай судей.
— У тебя есть две здоровых руки. Раньше ты был молод и глуп, а теперь будешь умен поневоле… Пророк недаром сказал: «Эль факру факри».
Повесил голову молодой Бухарбай. Жаль отцовского добра… Но он не спорил: и бий и казы были справедливы. Но только когда дело дошло до последнего жеребенка белой масти, он вступился. Это был редкой породы жеребенок, старинной крови, и отец больше всего им дорожил. Заимодавцы тоже знали толк в лошади и так и вцепились в жеребенка, — каждый хотел его взять себе.
— Нет, жеребенка я вам не отдам! — заявил Бухарбай. — Вы все взяли, и я молчал, а жеребенка не отдам.
Пошли все на суд к бию. Он внимательно выслушал всех и сказал:
— Заимодавцы, вы получили больше, чем давали, и хотите отнять у человека последнее. Какой же киргиз без лошади? Нужно иметь совесть…
Бухарбай стоял и плакал. Ему было совестно за свою собственную глупость, которая довела его до такого позора. Бию сделалось жаль, и он решил, что белый жеребенок останется у него.
— Помни, что он рожден от кости Исэк-Кырган (вечерняя зарница), — наставительно говорил бий молодому человеку, — той знаменитой Исэк-Кырган, которую не могла обойти на скачках ни одна лошадь в степи. Береги жеребенка, как зеницу ока: он стоит всего твоего имущества…
Поблагодарил Бухарбай милостивого бия и еще раз заплакал, но уже от радости. У него оставалась еще надежда… Заимодавцы готовы были отнять у него и степь и небо, если б только это зависело от них.
II
Ничего не осталось у Бухарбая, кроме молодого стыда да старой матери. Старуха плакала потихоньку, чтобы напрасно не огорчать и без того несчастного сына, и только сказала:
— Аллах дает и богатство и бедность. Не нужно отчаиваться… Ты еще молод и можешь исправиться… Мой последний совет тебе: уходи из нашего аула как можно дальше. Нехорошо оставаться байгушом (нищим) там, где все знали тебя богатым. Вот тебе мой последний совет, Бухарбай. А я уйду опять к твоей сестре. Зять хороший человек и не прогонит старуху…
https://w.wiki/EQfUБалабурда В моих скитаниях по Уралу мне случилось раз заехать в трактовую, но глухую деревушку Матвееву, Кунгурского уезда. Пора была летняя, жаркая, и я вперед мечтал о том блаженном моменте, когда на почтовой станции смогу напиться чаю. Мысль по существу довольно скромная, но она заслоняла собой решительно все. Только тот, кто по целым дням глотал накаленную трактовую пыль, поймет это душевное состояние.
— Эвон она, Матвеева-то! — весело проговорил ямщик, когда мы поднялись на гору. — Только, значит, под горку спустимся, через реку на пароме переедем, — тут тебе и самая эта Матвеева.
Дорожные ямщики любят поболтать с проезжающим, а то дурь возьмет сидеть истуканом три-четыре часа.
Наш экипаж начал осторожно спускаться под гору. Место было глухое, лесное, но красивое дикой красотой не тронутого еще цивилизацией далекого угла. Глядя на такие забытые богом и людьми веси*, невольно думаешь, что ведь и тут люди живут, у них свои заботы, огорчения, радости и надежды, и что вот эти не ведомые никому люди не променяют своего насиженного места ни на какие блага. Человек — раб привычки.
По мере спуска с горы, Матвеева выступала во всем своем великолепии, то есть на другом высоком берегу обрисовывались ряды крепких изб, гумна, огороды, разная другая хозяйственная городьба. Я только сейчас заметил, что в полугоре, с правой стороны нашего спуска, в ряд вытянулись тоже избы, заметил потому, что от крайней избы с прибитой к коньку елочкой, заменявшей кабацкую вывеску, бежал к нам мужик, размахивал руками и кричал:
— Эй, стой, ядрена канавушка!.. Стой, братцы!
К моему удивлению, ямщик осадил лошадей.
— Что ему нужно? — спросил я.
— Как что?.. Да это Балабурда…
Такой рекомендации было совершенно достаточно. Балабурда был легендарный человек, известный на три губернии, как сказочный богатырь. Я о нем много слышал и теперь смотрел с любопытством неисправимого туриста. Первое впечатление было не в пользу богатыря: издали он казался самым обыкновенным мужиком, рослым и сутулым, каких на Урале встретить не редкость. Почему-то все силачи отличаются сутулостью, длинными руками и особенно развитой нижней челюстью. Когда Балабурда подошел совсем близко к экипажу, впечатление получилось другое: это был действительно богатырь, один из тех богатырей, каких рисуют только на лубочных картинках. Больше всего поражало его громадное лицо с мясистым носом и какими-то детскими серыми глазами. Одет он был по-крестьянски — в синюю пястрядевую рубаху, такие же штаны и в чекмень из домашнего сукна. Особенный эффект производили лапти, — в Сибири и на Урале лаптей не носят по той простой причине, что нет липы. Кунгурский уезд в этом отношении представлял исключение, и, как мне показалось, именно лапти больше всего шли этому русскому деревенскому богатырю, а сапоги испортили бы впечатление.
— Здравствуй, ядрена канавушка, — добродушно забасил Балабурда, протягивая мне свою руку.
Рука Балабурды представляла по величине что-то невероятное, и моя в ней казалась ручонкой ребенка. Вот это так богатырь!
— Ты, Вася, вот что… — заговорил ямщик. — Того, значит… На козлы я тебя не посажу, еще как раз грешным делом ось сломается, а ты на задке приспособься.
— Ладно, ладно, ядрена канавушка…
Богатырь взмостился на заднюю ось, уперся руками в спинку экипажа, и мы отправились дальше, к перевозу. Я чувствовал, как экипаж начал раскачиваться с подозрительной любезностью, — вот-вот дроги лопнут.
— Эй, ты, шевели бородой, ядрена канавушка! — покрикивал Балабурда на кучера.
Перевоз был пуст. Балабурда схватил канат и так принялся его раскачивать, что из сторожки выскочил перепуганный перевозчик.
— Васька, разбойник, да ты столбы выворотишь! — отчаянно вопил он.
— А ты не спи, ядрена канавушка…
Пока мы переправлялись на другую сторону, перевозчик не переставал ругаться.
— Навяжется же этакое чадушко, прости господи!.. А канат бы оборвал, тогда что?.. Одно слово — медведь…
— Ну, перестань… Будет.
— Знаем мы твои-то художества, Вася…
В голосе перевозчика послышалась уже любовная нота. Мне нравилось, что односельчане звали своего богатыря этим детским именем: Вася. Именно Вася, и больше ничего. Такого уж бог уродил, и ничего с ним не поделаешь, а все-таки любопытно.
Через пять минут мы были уже на станции, то есть в простой крестьянской избе, поставленной из прекрасного леса с такой крепостью, как умеют строиться только в лесных трущобах, где лес нипочем.
II
— Барин, а ведь мы про водку-то и забыли, ядрена канавушка! — заявил Балабурда, входя за мной в избу.
— Как же быть?
— А я живой рукой оберну… Рукой подать до кабака-то. — Балабурда взял деньги и трусцой полетел под гору, к перевозу.
— Эко, как водка-то человека гонит, — наставительно заметил седой старик, содержавший разгон*. — Ох, грехи наши тяжкие!..
— А что он делает у вас, Балабурда? — спросил я.
— Да что ему делать-то? Ничего не делает… Сидит день-деньской в кабаке и дожидается проезжающего. Ну, господам любопытно, сейчас ему водки… На, пей. Только и всего ремесла. По веснам на сплав уходит на Чусовую. Ну, там что заработает, то и пропьет. Главная у него ошибка выходит, когда он в Пермь попадет… Тут уж ему лафа, потому как купцы до полусмерти запоят. Так из кабака в кабак и ходит с месяц, поколь всякий образ не потеряет. Значит, пора домой… И удивительные эти самые городские купцы: водкой хоть обливайся, а чтобы настоящего — ну там из одежи что, али деньгами — ни-ни. Конечно, Вася слабый человек и придет с работы в чем ушел.
— Жена у него есть?
— Как же, есть…
— Такая же большая?
— Нет, совсем обыкновенная бабенка.
— А дети?
— Ну, детьми господь миловал… Куда им с детьми? Жена же и кормит Васю, а он только попашет да покосит… Какие уж тут дети.
https://w.wiki/EQfWБлажные Яркий солнечный день. В большие запыленные окна заводской конторы врываются снопы ослепляющего света и делают еще непригляднее мертвую, казенную обстановку длинной и высокой комнаты, именуемой бухгалтерской. Голые беленые стены с паутиной по углам, избитый в ямы тысячами тяжелых ног деревянный пол, захватанные грязные двери, покрытые больничной клеенкой письменные столы с грудами книг и бумаг, просиженные деревянные стулья, и везде пыль, сор и грязь, как это бывает только в полицейских управлениях да еще в заводских конторах. Ликующий солнечный свет делает еще ярче убожество этой специфической обстановки и заставляет кружиться в воздухе мириады пылинок, точно и самый воздух здесь насыщен грязью. Тяжелая деревянная решетка с пузатыми балясинами разделяет бухгалтерскую на две половины; в первой, которая (ближе к входным дверям, вечно толпятся запеченные мастеровые в пеньковых придениках и в кожаных фартуках-защитках, углежоги, транспортные и разная «поденщина», а во второй за столами восседает администрация. Открытая внутренняя дверь ведет в кассирскую, такую же пустую и унылую комнату, где в вечном молчании и движется сгорбленная фигура седого коренастого кассира. На меня все эти заводские конторы производят самое тяжелое впечатление, потому что от них отдает и больницей, и острогом, и чиновничьей канцелярией, и крепостными порядками. Да, эти голые стены много таки-видали всякой всячины на своем веку и теперь напоминают собою внутренность старинных стенных часов с разными хитроумными кунштюками, в роде кукушки, ворочающего глазами льва, хриплого боя, и с тяжелыми гирями, где медленно двигаются десятки почерневших от времени колес. В часах бухгалтерской десяток согнутых над бумагами фигур заменяли собой колеса и шестерни, а сам бухгалтер, очень мрачный и неразговорчивый человек, служил свинцовой гирей, которая заставляла двигаться весь механизм.
От-нечего-делать я частенько захаживал в бухгалтерскую выкурить папиросу и покалякать с служащими об охоте и разных мелочах сложного заводского быта. Черемшанский завод имел семь тысяч населения, но общественных интересов здесь не полагалось, кроме обычных дрязг глухой провинциальной жизни — именин, карт, выпивок, разных анекдотов и просто сплетен. Обстановка самая затягивающая, и самый свежий человек быстро обрастает в ней мхом. Охота является единственным спасением, и почти все заводские служащие, или, по-старинному, служители, — поголовно охотники. Даже сам неприступный бухгалтер Семен Павлович Середкин, работавший как железная машина, и тот оживлялся, когда речь заходила об охоте; в свободное время, когда в страду заводские работы останавливаются, он с ружьишком тоже шатался по лесу, благо места было глухое и дичи всякой вполне достаточное количество.
Раз светлым июньским утром, когда в виду предстоявшей страды в конторе шел особенно оживленный разговор об охоте, к решетке, чрез толпу дожидавшихся рабочих, протолкался мужчина среднего роста, одетый в потертое драповое пальто. Его большая седая голова с развитым лбом и большими серыми глазами невольно кидалась в глаза, хотя при ближайшем «рассмотрении» производила неприятное впечатление: разбухший с синеватыми жилками нос обличал пьяницу, такие же жилки были на дряблых осунувшихся щеках, под глазами отвисли водянистые мешки, остановившиеся выкаченные глаза смотрели, как у амфибий, тяжелым неморгающим взглядом. Прибавьте к этому еще то, что все лицо подергивалось конвульсивной судорогой.
— А, Палач пришел… Палач!.. — зашептались служащие и выжидающе смотрели на Семена Павловича, который продолжал рассказывать об убитой им тетерьке и делал вид, что не замечает Палача.
А Палач как остановился глазами на бухгалтере, так и застыл в одной позе, точно, по меньшей мере, хотел проглотить его. Кончив свой рассказ, Семен Павлович повернулся к столу и уткнул нос в свои бесконечные бумаги. Кто-то из молодых фыркнул в горсть, но это не нарушило немой сцены. Рабочие давно переглядывались между собой и толкали друг друга локтями.
— Ваше высоко-ничего, позвольте мне два листа бумаги… — заявил наконец Палач хриплым голосом.
— Для чего тебе бумаги? — после долгой паузы спросил Семен Павлыч, не поднимая головы от работы.
— А на тебя прошение на чем буду писать?
— Какое прошение?
В толпе рабочих и служащих происходит движение, все ждут, что сморозитъ Палач бухгалтеру.
— Обыкновенное прошение… Ты у меня душевное зеркало украл. Вот я и хочу подать прошение на тебя обер-протосингелу святейшего сената.
Слышится сдержанный смех, на лицах блестит улыбка; один Семен Павлович невозмутим по прежнему и продолжает выставлять ряды цифр в какой-то бесконечной заводской ведомости. У него была уж такая привычка, что непременно заставит всякого подождать, даже самого заводского управителя. После бесконечной паузы он откуда-то из-под стола достает два листа бумаги и, не глядя, тычет их Палачу. Взяв бумагу и свернув ее трубочкой, Палач торжественно направился к выходной двери, но вернулся с полдороги и опять обратился к бухгалтеру:
— У меня свадьба, Семен Павлыч… прошу не оставить своей милостью.
— Какая свадьба?
— Налим на белке женится… Уж милости просим к большому столу.
— Где свадьба-то будет?
— Под девятой сваей у бучила…
Улыбнувшись кривой торжествующей улыбкой, Палач выходит и сильно хлопает дверью. На улице встречают его ребятишки, приносившие на фабрику работавшим отцам и братьям обед; слышатся детские голоса: «Палач… Палач!.. Жирно съел!»… В ответ раздается площадная брань, и Палач с поднятой палкой бросается на ребятишек, которые удирают врассыпную, как стая воробьев от брошенного камня. В конторе все бросаются к окнам и надрываются от смеха, любуясь, как Палач на всех парах летит по площади с палкой в руке.
https://w.wiki/EQfXВ горах Это случилось лет тридцать назад, и из трех участников экспедиции остался в живых только один я. Да, их, моих товарищей, уже нет, родной край далеко-далеко, и я часто вызываю мысленно дорогие тени моего детства и мысленно блуждаю в их обществе по родным местам, освященным воспоминаниями первой дружбы.
Наша экспедиция была задумана еще зимой и носила научный географический характер. Дело в том, что необходимо было определить линию водораздела между Европой и Азией. Задача, без сомнения, очень серьезная, что мы отлично понимали, а поэтому и скрывали самым тщательным образом наше предприятие. В учебниках географии ничего не говорилось об этом пункте, на картах его совсем не было, а показания современников расходились: дьячок Матвеич, страстный охотник, руководивший нами при первых опытах охоты, говорил одно, а туляк Емелька, тоже знаменитый охотник, друг и приятель Матвеича, говорил другое. Вопрос шел о том, стоит ли гора Билимбаиха в Европе или она уже в Азии, что можно было определить только по течению горных речек.
Не могу не вспомнить о старом деревянном доме, в котором протекло мое раннее детство и который замечателен был уже тем, что главным фасадом выходил в Европу, а противоположной стороной — в Азию. Из наших окон можно было видеть обе части света, и это обстоятельство, кажется, послужило к тому, что география была одной из самых любимых мной наук, и, в частности, привело к практическим занятиям этой наукой. Увы! Нет давно уже и старого деревянного дома, как нет знаменитых охотников — Матвеича и Емельки и многих других таких хороших стариков, среди которых мы росли, как мелкая молодая поросль в вековом лесу, защищенная от бурь и непогод их отеческой покровительственной тенью. Подчас мы крепко их огорчали неукротимой пытливостью нашего духа, еще больше надоедали своими шалостями; и все-таки все любили друг друга, любили настолько хорошо и просто, что, заговорив об одном, как-то нельзя не сказать и об остальных, все равно как нельзя выкинуть кирпича из стены, не нарушив ее целости.
Но я не сказал ничего о главном, то есть о своем друге Косте, с которым неразрывно связаны лучшие воспоминания моего детства.
Это был замечательный мальчик во всех отношениях, начиная с того, что Костя был неизменно весел, — я не могу припомнить ни одного случая, когда бы он рассердился и мы бы поссорились. Небольшого роста, кудрявый, с какими-то зеленоватыми глазами и вечной улыбкой на лице, Костя был общим любимцем. С двенадцати лет он уже служил на фабрике (действие происходит на одном из уральских горных заводов), и в будни мы могли видеться только по вечерам, и только праздники принадлежали нам всецело да лето, с Петрова дня по успенье, когда фабрика не работала.
Наше знакомство состоялось в заводской школе, где преподавал учитель Миныч, добродушный человек, страдавший запоем, — мы его называли Мандритом, потому что Миныч не признавал просто Мадрида.
— Федор Миныч, какой главный город в Испании?
— Мандрит.
— А как же в географии Корнеля он называется Мадридом?
— Ваш Корнель ничего не понимает.
После школы нас с Костей сблизили общие игры, менявшиеся по сезонам: ранней весной — бабки, летом — шарик и рыбная ловля, осенью — грибы, зимой — салазки; а завершилась эта дружба охотой, под строгим руководством таких профессоров, как дьячок Матвеич и Емелька. Сначала мы отправлялись в лес только с ними, постепенно расширяя нашу охотничью область, а затем повели дело уже самостоятельно, усвоив все необходимые приемы охоты и, главное, освоившись с нелегкой наукой ходить целыми днями по горам и лесам и не заблудиться. Большим неудобством было то, что ни у меня, ни у Кости не было других часов, кроме летнего солнца.
Итак, относительно горы Билимбаихи в географии Корнеля ничего не было сказано, а других пособий для разрешения этого вопроса у нас не было, кроме «генеральной» карты Российской империи.
— А мы сами откроем, — предлагал Костя. — По речкам и доберемся… Если влево речка бежит — значит, в Азии, если вправо — значит, в Европе.
Мне оставалось только согласиться с этим планом.
Как известно, всякая географическая экспедиция требует для своего выполнения большой подготовки и средств, так что зима, когда мы уговорились, промелькнула незаметно. Нужно было сделать необходимые запасы пороха и дроби, а главное — приспособить домашние костюмы, охотничьи сумы, дробовницы и разные лядунки*. Мое ружье-туляк стоило ровно два рубля, а у Кости была отцовская двустволка, составлявшая предмет его величайшей гордости. Говоря откровенно, другого такого ружья я потом не встречал. Дело в том, что ложе у него было сделано в форме крокодила или какой-то фантастической ящерицы, и это ничтожное обстоятельство придавало ружью в наших детских глазах какой-то особенный, таинственный смысл. Да, нет больше таких ружей… Экспедиция была рассчитана на трое суток, а сообразно с этим должны были быть предусмотрены неистовые горные ливни, запас провизии и т. д. К лету все было закончено, то есть далеко раньше, когда еще начал таять в апреле снег. Зима на Урале стоит довольно суровая, и снег тает поздно, но зато весна бывает дружная, так что зима с замечательной быстротой превращается в лето.
II
Можно себе представить, с каким нетерпением мы ждали наступления Петрова дня, когда закрывалась фабрика и открывалась охота. Кстати, несколько слов об охоте. Как удовольствие — это вещь, без сомнения, жестокая, но для меня лично она всегда служила только предлогом для горных экскурсий.
https://w.wiki/EQfYВ каменном колодце — Васька едет на дачу!.. — пронеслось по двору, где играли дети разных возрастов. — Васька едет!..
Это кричал взъерошенный мальчик лет восьми, выскочивший на двор, несмотря на холодный апрельский день, в одной рубахе, босиком и без шапки.
— А вот и врешь, Колька, — отозвалась девочка лет семи, тоже босиком, с запачканным личиком. — Мамка сказывала, что тетка Матрена едет с господами в деревню, а не на дачу.
— Это все одно, — сказал Колька.
— А вот и не все одно…
— Говорят: все одно.
— Н-ет…
Чтобы доказать упрямой девчонке, что дача и деревня одно и то же, Колька подскочил к ней и довольно больно толкнул в спину, так что девочка едва удержалась на ногах и заплакала.
— Анютка, а ты его сама ударь, — советовал кто-то из толпы, окружавшей споривших.
Но Анютка не желала драться, а только терла глаза грязным кулачком. Для городских детей, выросших на дворе и не бывавших дальше ближайшей мелочной лавочки, дача и деревня представляли пустые слова, разница которых заключалась только в звуках. Может быть, тетка Матрена, мать Васьки, действительно соврала… Кухарки ездят с господами только на дачи. Горячий спор этой дворовой детворы был прерван появлением самого героя, Васьки, курносого, белокурого мальчика, всего меньше походившего на героя. Он был одет, как и другие дети, то есть в одну грязную ситцевую рубашонку.
— Ну, Васька, говори всю правду, а то побьем, — предупредил кто-то на всякий случай. — В деревню едешь или на дачу?
— В деревню… — довольно равнодушно ответил Васька, вытирая нос рукавом своей рубашонки. — Мамка говорит…
Вся эта сцена происходила во дворе громадного пятиэтажного дома. Двор походил на глубокий каменный колодец, и солнце заглядывало в него только летом. Целый день на этом дворе толкалась детвора, ухитряясь из ничего придумать себе игры и детские забавы. Детей набиралось человек двадцать. Все это были обитатели подвалов и чердаков или дети господской прислуги. Последних, впрочем, было очень немного, потому что господа не любили держать прислуг с детьми. Сын кухарки, Васька, представлял в своем роде исключение. Забияка Колька, первый драчун, был сын прачки; побитая им Анютка — дочь сапожника, жившего в подвале. Тут же проводили свое время дети двух швейцаров и шести подручных дворников.
Все пять этажей были заняты господскими квартирами. Из больших окон этих квартир постоянно смотрели на двор бледные личики барских детей. Все эти Зизи, Мими, Коко, Сержики и Жоржики с завистью наблюдали, как веселится на дворе босоногая детвора. В самом деле, что могло быть лучше, как выбежать босому, в одной рубашонке на двор и вмешаться в эту пеструю ребячью толпу…
— Что вы там сидите, как мухи? — вызывающе кричал им озорник Колька и показывал язык. — Идите к нам… Вот как отлично вздуем!
Бледные личики конфузливо прятались, а Колька грозил им кулаком.
Если была хорошая погода, что в Петербурге случается не часто, то послушных и прилежных детей из господских детей выводили на прогулку. Озорник Колька пользовался этим случаем, чтобы устроить «неженкам» какую-нибудь каверзу. Он поджидал их за воротами, а потом бежал навстречу и, как будто нечаянно, толкал локтем или коленкой.
— Ах, извините, барчук, — оправдывался он. — Я сегодня на один бок наелся и не могу ходить прямо…
Но за эти проделки Кольке иногда приходилось жестоко расплачиваться. Седой швейцар Иван Митрич, всегда стоявший у главного подъезда, иногда ловил Кольку на месте преступления, хватал за ухо и с позором уводил на двор.
— Ах ты, озорник этакий!.. Вот я тебе покажу, как господских детей обижать!
Колька не плакал, не кричал и никому не жаловался, а только старался в следующий раз не попадаться на глаза Ивану Митричу. В сущности, он не был злым мальчиком, а просто его одолевала детская шаловливость от избытка сил.
II
Васькины господа уехали в деревню в половине апреля, когда в Петербурге наступала холодная и сырая весна. Перед самым отъездом Васьки Колька побил его без всякой причины.
— Ты зачем дерешься? — удивился даже Васька, привыкший к побоям с раннего детства.
— А вот зачем… Приедешь в деревню и скажи деревенским мальчишкам, как тебя вздул городской Колька, и что он их всех тоже вздует. У нас, брат, по-питерски…
Кольке было завидно, что Васька куда-то уезжает, и он возненавидел его. Конечно, господа не поедут в худое место, и Васька все лето будет жить по-господски. Свой двор теперь казался Кольке и темнее, и грязнее, чем раньше. Ему делалось душно в этом каменном колодце.
— А Васька приедет из деревни, я его вздую на все корки, — утешал себя Колька. — Барин какой выискался, — туда же, в деревню…
Громадный каменный дом быстро пустел. Все господа торопились переезжать на свои дачи. В окнах уже не показывались бледные личики господских детей, — все Жоржики, Зизи и Мими уехали дышать свежим загородным воздухом. Колька злился. О, как бы он приколотил всех этих барчат, если бы они попались ему в руки… Колька делался несправедливым, потому что завидовал, потому что ему делалось душно на дне каменного колодца, потому что, как ему начинало казаться, именно назло ему другие дети пользовались всеми благами жизни.
Дно каменного колодца-двора являлось настоящей ареной для неистощимой детской изобретательности. Кажется, что можно устроить на пространстве нескольких десятков квадратных сажен? А дети устраивались. Зимой главным материалом для всяческих игр служил снег, из которого устраивали горки для катанья, лепили снежных баб и т. п.
https://w.wiki/EQfZВ ученьеНаступал уже дождливый осенний вечер, когда Сережка с матерью подходил в первый раз к фабрике. От вокзала за Невскую заставу они шли пешком. Мать едва тащилась, потому что страдала одышкой. Кроме того, ее давила дорожная котомка, сделанная из простого мешка. На улице уже зажигались фонари, мимо несколько раз пронеслась «паровая конка», пуская клубы дыма; фабрики смотрели на улицу сотнями ярко освещенных окон… Это было фабричное предместье Петербурга, вытянувшееся вверх по Неве на десять верст.
Мать останавливалась перед каждой фабрикой и спрашивала — не та ли это фабрика, на которой работает дядя Василий? Ответы получались разные, а один пьяненький мастеровой объяснил:
— Дядя Василий? Как же, оченно хорошо знаю… Недавно вместе три недели в остроге сидели. Теплый мужик, зимой даже без шубы щеголяет…
Сережке делалось страшно, и он жался к матери. Его пугали эти большие дома, гремевшая конка, торопливо бежавшие куда-то люди, валивший густыми клубами дым из высоких фабричных труб и вообще все, что попадалось на глаза. Ему невольно вспоминалась своя деревня, где сейчас так тихо-тихо и только кой-где мелькают красные огоньки. Сердце Сережки сжималось как-то само собой, и ему почему-то казалось, что попадавшиеся навстречу люди непременно злые.
— Мамка, скоро? — шепотом спрашивал он.
— Скоро, скоро… Погоди.
Наконец они дошли и до той фабрики, на которой работал дядя Василий. Стоявший у ворот сторож сказал, что надо будет подождать, когда отдадут свисток на шабаш. Он как-то особенно любовно посмотрел на Сережку и заговорил:
— В учебу привела мальчонку?
— Уж не знаю, как дело выйдет… — уныло ответила мать. — Отец-то у нас помер после успенья, так вот… я…
У нее точно перехватило горло. От усталости и ожидания она расплакалась.
— Значит, деревенские, — решил сторож. — О чем ревешь-то, глупая? И здесь люди живут…
— Девчонка у меня махонькая осталась в деревне-то… Значит, у свекровушки сейчас. Ох, горе наше горькое… Только стали поправляться, избу новую поставили, а тут немочь и присунься. Всего две недельки и полежал Тихон-то Петрович… Долги остались… Новая изба за полцены ушла да еще лошадь продали. Как есть ни при чем и осталась…
Сережка слышал эти причитанья матери слишком часто и потому был занят совсем другим: мимо них катились тяжелые телеги ломовиков, с дребезгом ехали извозчики и люди шли без конца.
«Откуда только берется такая прорва народа?» — думал Сережка.
Он от удивления раскрыл даже рот, но сейчас же получил от бежавшего мимо мальчишки здоровый подзатыльник.
— Ворона залетит, деревня! — крикнул мальчишка, удирая по тротуару.
Наконец загудел фабричный свисток, и из ворот фабричного двора длинным хвостом потянулись рабочие — мужчины и женщины. Сторож осматривал каждого и сделал исключение только для дяди Василия.
— Тут к тебе пришли, Василий, — объяснил он.
Мать Сережки в первую минуту не узнала брата, так он изменился за десять лет, как ушел из своей деревни. Он и похудел, и оброс окладистой бородкой, и точно сделался ниже ростом. Поздоровавшись с сестрой, он как-то растерянно заговорил:
— Знаю… все знаю… Ну, что же делать!.. Все под богом ходим. Как-нибудь надо жить… Помаленьку устроимся…
Он покосился на Сережку и почесал в затылке. Мать заметила это движение и удержалась, чтобы не разреветься.
— Ну, пойдемте… — как-то нерешительно предложил дядя Василий. — Я тут близко живу… Да, угораздило тебя, Марфа… Ну, да поговорим после…
Они перешли дорогу, повернули влево и вошли на двор двухэтажного деревянного дома. Дядя Василий делался с каждым шагом все мрачнее… В глубине двора стоял покосившийся двухэтажный флигель, куда они и пошли.
— Держи левее, — повторил несколько раз в темноте дядя Василий. — А тут прямо…
Марфа с трудом поднялась по лестнице во второй этаж. Дядя Василий ждал в дверях.
— Кого это принесло? — послышался раздраженный женский голос из-за ситцевой занавески, разделявшей большую грязную комнату на две половины.
— А из деревни… — неохотно ответил дядя Василий, с ожесточением бросая свою фуражку куда-то в угол. — Значит, сестра… да…
«Чистая половина» освещалась дешевенькой лампочкой. На столе в переднем углу стояла приготовленной какая-то еда, а около нее сидела на стуле девочка лет пяти, сгорбленная и худенькая, как щепка.
— Ну, садитесь, так гости будете, — приглашал дядя Василий.
Из-за занавески выглянуло испитое женское лицо. Эта была жена дяди Василия.
— Вот так обрадовали, нечего сказать, — проговорила она и засмеялась. — В самый раз, дорогие гости.
Марфа стояла у дверей, не решаясь снять своей котомки. Она в первый раз видела невестку, о которой дядя Василий писал всего раз, что «принял закон с девицей Катериной Ивановной».
— Чего стоишь-то? — тоже с раздражением проговорил дядя Василий. — Раздевайся… Катя, а ты, того, самоварчик сообрази.
— Да ты с ума сошел! — послышалось из-за занавески. — У нас не постоялый двор, чтобы поить чаем встречного-поперечного…
— А ты помалкивай! — уже грубо заметил дядя Василий. — Пожалуй, лучше так-то будет. Не встречные-поперечные пришли, а родная сестра, Марфа Мироновна. Так это и чувствуй…
— Всякая деревенщина полезет в избу…
Дядя Василий быстро ушел за занавеску, и оттуда послышались глухие всхлипывания.
— Чего дерешься-то, идол? Каторжная я вам далась, што ли?..
Дядя Василий вернулся к столу такой бледный и долго молча гладил по голове свою девочку. Он тяжело дышал и несколько раз смотрел злыми глазами на занавеску. Мать Сережки медленно и с трудом сняла свою тяжелую котомку, мокрую кофту и осталась в деревенском сарафане. Ее больше всего смущало то, что она может «наследить» грязными башмаками, а снять их не решалась. .
https://w.wiki/EQfdВертел
Летнее яркое солнце врывалось в открытое окно, освещая мастерскую со всем ее убожеством, за исключением одного темного угла, где работал Прошка. Солнце точно его забыло, как иногда матери оставляют маленьких детей без всякого призора. Прошка, только вытянув шею, мог видеть из-за широкой деревянной рамы своего колеса всего один уголок окна, в котором точно были нарисованы зеленые грядки огорода, за ними — блестящая полоска реки, а в ней — вечно купающаяся городская детвора. В раскрытое окно доносился крик купавшихся, грохот катившихся по берегу реки тяжело нагруженных телег, далекий перезвон монастырских колоколов и отчаянное карканье галок, перелетавших с крыши на крышу городского предместья Теребиловки.
Мастерская состояла всего из одной комнаты, в которой работали пять человек. Раньше здесь была баня, и до сих пор еще чувствовалась банная сырость, особенно в том углу, где, как паук, работал Прошка. У самого окна стоял деревянный верстак с тремя кругами, на которых шлифовались драгоценные камни. Ближе всех к свету сидел старик Ермилыч, работавший в очках. Он считался одним из лучших гранильщиков в Екатеринбурге, но начинал с каждым годом видеть все хуже. Ермилыч работал, откинув немного голову назад, и Прошке была видна только его борода какого-то мочального цвета. Во время работы Ермилыч любил рассуждать вслух, причем без конца бранил хозяина мастерской, Ухова.
— Плут он, Алексей-то Иваныч, вот что! — повторял старик каким-то сухим голосом, точно у него присохло в горле. — Морит он нас, как тараканов. Да… И работой морит и едой морит. Чем он нас кормит? Пустые щи да каша — вот и вся еда. А какая работа, ежели у человека в середке пусто?.. Небойсь сам-то Алексей Иваныч раз пять в день чаю напьется. Дома два раза пьет, а потом еще в гости уйдет и там пьет… И какой плут: обедает вместе с нами да еще похваливает… Это он для отводу глаз, чтобы мы не роптали. А сам, наверно, еще пообедает наособицу.
Эти рассуждения заканчивались каждый раз так:
— Уйду я от него — вот и конец делу. Будет, — одиннадцать годиков поработал на Алексея Иваныча. Довольно… А работы сколько угодно… Сделай милость, кланяться не будем…
Работавший рядом с Ермилычем чахоточный мастер Игнатий обыкновенно молчал. Это был угрюмый человек, не любивший даром терять слова. Зато подмастерье Спирька, молодой, бойкий парень, щеголявший в красных кумачных рубахах, любил подзадорить дедушку, как называли рабочие старика Ермилыча.
— И плут же он, Алексей-то Иваныч! — говорил Спирька, подмигивая Игнатию. — Мы-то чахнем на его работе, а он плутует. Целый день только и делает, что ходит по городу да обманывает, кто попроще. Помнишь, дедушка, как он стекло продал барыне в проезжающих номерах? И еще говорит: «Сам все работаю, своими руками…»
— И еще какой плут! — соглашался Ермилыч. — В прошлом году вот как ловко подменил аметист проезжающему барину! Тот ему дал поправить камень, потому грань притупилась и царапины были. Я и поправлял еще… Камень был отличный!.. Вот он его себе и оставил, а проезжающему-то барину другой всучил… Известно, господа ничего не понимают, что и к чему.
Четвертый рабочий, Левка, немой от рождения, не мог принимать участия в этих разговорах и только мычал, когда Ермилыч знаками объяснял ему, какой плут их хозяин.
Сам Ухов заглядывал в свою мастерскую только рано утром, когда раздавал работу, да вечером, когда принимал готовые камни. Исключение представляли те случаи, когда попадала какая-нибудь срочная работа. Тогда Алексей Иваныч забегал по десяти раз, чтобы поторопить рабочих. Ермилыч не мог терпеть такой срочной работы и каждый раз ворчал.
Всего смешнее было, когда Алексей Иваныч приходил в мастерскую, одетый, как мастеровой, в стареньком пиджаке, в замазанном желтыми пятнами наждака переднике. Это значило, что кто-нибудь приедет в мастерскую, какой-нибудь выгодный заказчик или любопытный проезжающий. Алексей Иваныч походил на голодную лису: длинный, худой, лысый, с торчавшими щетиной рыжими усами и беспокойно бегавшими бесцветными глазами. У него были такие длинные руки, точно природа создала его специально для воровства. И как ловко он умел говорить с покупателями. А уж показать драгоценный камень никто лучше его не умел. Такой покупатель разглядывал какую-нибудь трещину или другой порок только дома. Иногда обманутые являлись в мастерскую и получали один и тот же ответ, — именно, что Алексей Иваныч куда-то уехал.
— Как же это так? — удивлялся покупатель. — Камень никуда не годится…
— Мы ничего не знаем, барин, — отвечал за всех Ермилыч. — Наше дело маленькое…
Все рабочие обыкновенно покатывались со смеху, когда одураченный покупатель уходил.
— А ты смотри хорошенько, — наставительно замечал Ермилыч, косвенно защищая хозяина, — на то у тебя глаза есть… Алексей-то Иваныч выучит.
Всех больше злорадствовал Спирька, хохотавший до слез. Все-таки развлечение, а то сиди день-деньской за верстаком, как пришитый. Да и господ жалеть нечего: дикие у них деньги, — вот и швыряют их.
Работа в мастерской распределялась таким образом. Сырые камни сортировал Ермилыч, а потом передавал их Левке «околтать», то есть обколоть железным молотком, так, чтобы можно было гранить. Это считалось черной работой, и только самые дорогие камни, как изумруд, окалтывал Ермилыч сам. Околтанные Левкой камни поступали к Спирьке, который обтачивал их начерно. Игнатий уже клал фасетки (грани), а Ермилыч поправлял еще раз и полировал. В результате получались играющие разными цветами драгоценные и полудрагоценные камни: изумруды, хризолиты, аквамарины, тяжеловесы (благородный топаз), аметисты, а больше всего — раух-топазы (дымчатого цвета горный хрусталь) и просто горный бесцветный хрусталь.
https://w.wiki/EQffВолшебник
Как известно, детское любопытство неистощимо и находит в себе обильную пищу даже там, где, кажется, уж решительно ничего нельзя найти. Например, какой интерес может представлять собой пустырь, поросший бурьяном и крапивой? Даже неприхотливые городские козлы не считали нужным сюда заглядывать, а между тем мы, школяры, не находили себе места лучше и, как воробьи, обыскали каждый уголок. Лучше этого пустыря для нас ничего не было, особенно осенью, когда выпадал первый снежок. Это был чудесный, единственный уголок…
Много прошло этому лет, но я сейчас не могу равнодушно вспомнить об этом милом пустыре, с которым связано столько дорогих детских воспоминаний. Представьте себе глухую улицу глухого, провинциального городка, усаженную одноэтажными деревянными домиками, с длинными заборами, из-за которых выглядывали рябины, черемухи и березы, с плохими деревянными тротуарами и с громадным пустырем в самой середине. От улицы пустырь отделялся тоже забором, но он давно уже покосился и имел такой вид, что вот-вот упадет. Ворот не было; а мы проникали в этот пустырь со стороны болотистой реки, где тоже когда-то стоял забор, но постепенно был растащен соседями на дрова. Главную прелесть этого пустыря составляло небольшое озерко. От бывших здесь построек сохранились один фундамент и старая деревянная баня. В уголке как-то жалко торчали две старые березы, точно позабытые всеми сироты. Озерко на нашем школьном языке называлось Средиземным морем, а баня — замком. Детское воображение превращало пустырь в громадную дикую страну, полную чудес и самых таинственных явлений. В «Средиземном море» жили русалки, а в бане-замке — привидения. Тех и других кто-то видел, и все боялись.
Я уже сказал, что самым лучшим временем для нашего пустыря была та крепкая осень, когда земля промерзала и начинал выпадать первый снежок. Все летние игры кончались, и приходилось мириться с тем, что могла дать осень. Только дети умеют использовать всякую мелочь, как тряпки, палки, камушки и т. д. Все это оказывается нужным, и все идет в дело. А тут в наше распоряжение попал целый пустырь… Как теперь вижу, как ранним осенним утром, когда еще хорошенько не рассвело, мы, по пути в школу, как воробьи, забирались на наш пустырь с самыми коварными целями, именно чтобы поставить клетки-западни, раскинуть тайники (сетки для ловли птиц) и везде рассыпать притраву из конопляного семени и разных крошек. Бедным маленьким птичкам, остававшимся на зиму, приходилось добывать свою пищу с большим трудом, и они попадались в наши ловушки. Серые чечетки с красными хохолками, желтогрудые кузнечики, розовые жуланы (снегири), пестренькие зяблики — все одинаково страдали от нашего хищничества и за корм платили неволей. В праздники мы по целым часам терпеливо высиживали где-нибудь в бурьяне, чтобы подкараулить момент, когда нужно дернуть веревочку тайника. Хитро устроенная сетка захлопывалась, и несчастная жертва нашей ребячьей жестокости попадала в клетку.
Как сейчас помню то роковое утро, когда мы, по обыкновению, явились на наш пустырь, нагруженные клетками, западнями и тайниками. Утро было самое отличное для нашей охоты. Падал снежок, а «Средиземное море» уже покрылось тонким, как стекло, первым льдом, по которому еще было нельзя кататься на коньках. Первое, что нам бросилось в глаза, — это вившийся из трубы бани-замка тоненькой струйкой синий дымок.
— В замке появилось привидение… — прошептал кто-то.
В первую минуту мы остановились и даже малодушно хотели отступить. В следующий момент мы рассмотрели отпечатавшиеся на снегу следы мужских сапог, которые вели к реке. По внимательном их исследовании было единогласно решено, что это следы того волшебника, который ночью вышел из реки и поселился в нашем замке. Это было так ясно, что никому и в голову не пришла самая простая мысль, именно, что волшебник ходил к реке за водой. Почему неизвестное существо, поселившееся в пустой бане, непременно волшебник, а не просто человек, — тоже было ясно, как день, и не требовало доказательств. Кто первый придумал это слово — осталось неизвестным, но всем было ясно, что поселился в нашем замке именно волшебник.
— А может быть, это привидение? — попробовал кто-то посомневаться еще раз; но эта мысль была встречена общим негодованием.
— Разве привидения топят печи?!
— Разве привидения ходят в сапогах?!
После некоторого раздумья мы двинулись вперед. Дымок продолжал подниматься над замком и точно таял в воздухе. Мы заняли свои обычные позиции и принялись за дело, по временам оглядываясь на баню. Охота на птичек требует большого терпения. Чтобы не спугнуть добычу, приходилось молчать и не двигаться по целым часам. Из засевшей в бурьяне детворы впоследствии вышли два врача, один технолог, три учителя гимназии и даже товарищ прокурора. Где-то они сейчас?.. Вероятно, когда выпадает первый снежок, они каждый раз вспоминают заброшенный пустырь, где когда-то ловили чечеток, жуланов, кузнечиков и зябликов. А может быть, их дети в это время тоже занимаются птицеловством…
Мы отсидели в бурьяне положенное время, поймали несколько чечеток и разошлись по домам, рассуждая по дороге о таинственном волшебнике, который даже не счел нужным показаться, чтобы прогнать непрошеных гостей. Осень выдалась для нас неудачная, и птица ловилась плохо, а тут еще навязался волшебник, от которого трудно было ждать чего-нибудь хорошего.
На следующие дни мы опять видели поднимавшийся из бани дымок, а некоторые уверяли, что в окне бани показывалось чье-то лицо с большой седой бородой.
— А рога есть у волшебника?
— Ну, волшебникам рога не полагаются, а только седая, длинная-длинная борода.
Кстати наступил перерыв в нашей охоте на птиц, потому что лед на «Средиземном море» сделался настолько толстым, что мы могли кататься на коньках, — удовольствие, равного которому, как известно, нет.
https://w.wiki/EQfgГроза
Гора, на которой мы остановились с Шапкиным, называлась Чертова Почта. Нельзя не сознаться, что это именно название как нельзя больше шло к ней. Представьте себе довольно крутую гору с несколькими лысинами по бокам; по самой широкой из лысин, начиная с утесистой вершины, тянулись совершенно параллельно две полосы точно нарочно рассыпанных камней. Очевидно, что эти камни когда-то отвалились от каменного гребня на вершине горы, а потом были сдвинуты вниз снегами, или даже, может быть, когда-нибудь существовал здесь ледник, оставивший на своем пути ряды морен. Издали, особенно если смотреть на Чертову Почту снизу, глазу представляется совершенно правильная широкая дорога, установленная по бокам довольно крупными валунами, — вот потому-то уральские охотники и назвали ее «Чертовой Почтой».
— Прямо чертова почта, — объяснял Шапкин, усаживаясь на один из валунов. — Вот какие чемоданы да котомки он пятил на гору-то, а потом спьяну и разбросал по сторонам…
— Непременно пьяный? — спросил я.
— А то как же?.. Он хоть и черт, а тоже не без ума… Заставь-ка его трезвого-то этакую страсть каменья наворотить. По-вашему, по-ученому-то, может, это и смешно, а мы даже очень донимаем все его штуки.
Шапкин, как все настоящие охотники и игроки, был очень суеверен, притом он до известной степени был поэт в душе и облекал жизнь природы в самые таинственные формы.
— Послушайте, Лука Агафоныч, а ведь нам не дойти засветло до Ломовиков, — проговорил я. — Вон солнце уж на закате, а идти верст семнадцать будет.
— Дойти-то дошли бы, да вон там шапка плывет… — раздумчиво заметил он, указывая головой на северо-восточную сторону неба, где круглилась и росла темная грозовая туча, точно вырвавшийся из какого-то гигантского орудия громадный клуб черного дыма. — Гроза будет страшенная…
— Что же делать?
— А тут есть балаган, под Вострякам, там можно заночевать, если хотите.
Грозовая туча росла с поразительною быстротою, как это бывает иногда в горах, и ничего не оставалось, как только согласиться на предложение опытного старого охотника, знавшего местность, как свои пять пальцев. Идти под проливным дождем верст пятнадцать было бы плохим удовольствием.
— Вот спустимся по Чертовой Почте, перекосим ложок и как раз упремся в балаган, — объяснил Шапкин, вскидывая на плечо свою тяжелую старинную двустволку. — И откуда, подумаешь, туче было взяться… эк ее раздувает!..
Когда мы начинали спускаться с горы, вдали глухо гукнул первый удар грома, как будто он прокатился под землей. Все кругом как-то разом стихло и замерло, точно в природе разыгрывалась одна из тяжелых семейных драм, когда все боятся со страху дохнуть. Солнце быстро клонилось к западу, погружаясь в целое море кровавого золота; по траве от легкого ветерка точно пробегала судорожная дрожь, заставлявшая кусты жимолости и малины долго шептаться. Там, далеко внизу, тени быстро росли и сгущались в ту вечернюю мглу, которая залегает по логам сплошной массой; бурый ельник, который отделял Чертову Почту от Востряка, с каждым шагом вперед вырастал и превращался в темную зубчатую стену. Место было дикое, но именно теперь, когда с одной стороны горело зарево заката, а с другой — темной глыбой надвигалась гроза, оно делалось красивым своей дикой поэзией. Вся эта жалкая северная природа точно дохнула всей грудью, и то, что не имело смысла, взятое отдельно, получило особенное значение в общем: все эти разбросанные по сторонам камни, топорщившиеся в траве кусты и кустики, точно выросшие внезапно силуэты отдельных елей и пихт, — все слилось в одну великолепную гармоническую картину, которой нельзя было не залюбоваться.
— Вон как на Талой дождь запластывает, — проговорил Шапкин, когда мы совсем уж спустились с Чертовой Почты. — Прямо на нас так и катит!..
Гора Талая, до самой вершины заросшая молодым сосняком, вся точно вспыхивала при каждом! громовом всполохе, и можно было отчетливо рассмотреть даже отдельные ветви деревьев, вырезывавшиеся на светлом фоне. Туча выползала с левой стороны Талой и пустила вперед себя мутную косую полосу дождя, которая тянулась на нас, точно тучу задергивала какая-то невидимая рука громадной парусиной. А там, на западе, блестело последним светом закатывавшееся солнце, обливая розовым огнем верхушки леса и скалистые гребни гор. Это была настоящая борьба света и мглы, сопровождавшаяся оглушительной канонадой. Гора Востряк, торчавшая своей одинокой верхушкой, как громадный зуб, была в двух шагах, и мы скоро зашагали по громадному ельнику, где было уже совсем темно. Брести по такому лесу, особенно вечером, даже привычному охотнику всегда как-то жутко; вас охватывает мертвая тишина, сырой воздух давит грудь, начинает казаться, что никогда из этой трущобы не выбраться, и невольно прислушиваешься к шуму собственных шагов, который теряется в мягком желтом мхе. Именно в таком ельнике и «блазнит» непривычному человеку, который начинает бояться собственной тени и со страхом пробирается вперед через лесную чащу, валежник и папоротники. Глухо, неприятно кругом, точно над головой нет больше неба, а тьма ползет на вас со всех сторон и начинает медленно давить.
Я всегда любил смотреть, как Шапкин ходил в таком лесу. Дело в том, что простой охотник-любитель идет всегда дуром, как попало, в крайнем случае только по известному направлению, а «охотник по преимуществу» идет с расчетом! и очень редко прямо — он выбирает каждый шаг и делает его уверенно. Резкой особенностью такого охотника служит то, что как он зашел в лес, так и пропал — вы идете с ним чуть не рядом и все-таки его не видите.
https://w.wiki/EQfh
Нет комментариев