МашаНе родись ты пригож, а родись счастлив, говорят, и правду говорят истинную! Меня в молодости красавицей величали, а счастье-то мое какое? Ох, много я изведала на своем веку! Муж у меня был буйный, грозный… А сестра из себя невзглядная была и слабая такая, хилая, худенькая, да талан ей бог послал: муж в ней души не чаял, и деточки росли… Бывало, как приедет мой хмельной да разбушуется, выгонит меня — хоть на дворе мороз трещи, хоть дождь лей: ему нипочем, не пожалеет, — я подойду к сестриному окошечку, постою, погляжу… Сидит она с мужем, говорят себе любовно, тихо у них да согласно… Слава богу, подумаю, что хоть сестрице моей талан вышел. Бывало, и не зайду к ним, не покажусь: что их собою печалить! Ведь догадаются, с какой радости поздним вечером брожу.
И вот сестра-то моя, живучи и в приволье и в любви, все чахла да чахла… Настанет весна, свежая травка пробивается, ручьи журчат, солнышко блещет — людям дышится вольнее, а она сляжет: грудь болит, кашель ее душит… да все еще подержалась бы она, может, на свете, если бы не помер муж… Ездил он за дровами в ненастье; приехал — захворал да на пятый день богу душу отдал… Схоронила его сестра и сама красного лета не дождалась.
Перед смертью она и говорит мне: «Сестра! вот я умираю, — будь же ты в моем дому хозяйка, моим детям мать… И им будет лучше, и тебе веселее; ведь и ты сиротеешь одинокою».
А я тогда уж вдовой была.
Распродала я кой-какие пожитки свои, да и перешла к сестриным детям. После нее двое осталось: сынок и дочка. Сын по десятому году остался, дочка по четвертому. Добрые были деточки, спасибо им! Отроду мне виду косого не показали, слова грубого не слыхала от них, покоили меня, почитали. Взрастила я их, взлелеяла, и стали они мне что родные дети.
II
Брат и сестра, а не схожи были нравом, уж как не схожи! Федя был мальчик веселый, смирный, покорный, а Маша уж такая своеобычливая! такая быстрая, пытливая! Бывало, скажешь Феде: «Федя! голубчик, не делай того или другого! не ходи туды, не говори чего», он покорится охотно: не надо, так и не надо! — и другим себе займется. А Маша допытываться станет: да отчего? да почему? И свои доводы у ней найдутся, да еще, случается, и меня-то, старуху, с толку собьет, что я виновата выйду, а она права. И ко всему-то Маша прислушивается, все замечает, все проведает; что ты ни спроси — все слышала, все знает, да еще и обсудит своим умишком детским… Что это за душа у ней была зарная, жилая, неукротимая! Что, бывало, задумала — уж сделает; захотела чему научиться — научится. Ну, вот хоть, примерно сказать: пожелалось ей кружево плести. «Где тебе, Маша, — говорю ей, — ручонки-то у тебя какие?» А ей всего седьмой годок пошел. Она все просит: «Покажите, научите!» Я показала ей. Сидела моя девочка почитай что с неделю, путала, просто не ела, не пила, пока не выучилась. Подходит, мне показывает, а глазенки-то так и сияют, так и бегают. Я беру усмехаючись, глянула, — диву далася: ведь выплела кружево ровно, славно. И вот так-то во всем, бывало, своего добьется. А с виду тихая и не речистая.
Вот пошел Маше седьмой годок… Случись мне с Федей в город поехать, того, другого припасти надо было; еду, да и наказываю Маше: «Смотри, Маша, никуда не отлучись из дому; жди нас, гостинца привезем». Она обещалась. А слово у нее даром что детское, да верное, — я спокойно себе отъехала
Пока мы огляделись, пока закупили, воротились домой поздним вечером; в избу вошли — Маша не встречает. Окликаем ее — тихо, нету. Подождали — все нету. Пошел Федя к соседям, спросил. А соседи рассказывают: Маша ваша все сидела подле своей избы на завалинке, с нашими ребятишками играла; а тут барыня проходила деревней, остановилась, посмотрела и спрашивает у вашей Маши: «Что это ты так расшумелась? (А они тогда в коршуна играли.) Свою барыню знаешь? Чья ты?» Маша оробела, что ли, не ответила, а барыня-то ее выбранила: «Дура растешь, не умеешь говорить!» Маша так и сгорела вся и заплакала, а барыне жалко, верно, стало. «Поди сюда, дурочка, поди ко мне! говорит. Что смотришь исподлобья, поди, поклонись барыне!» Да видит, что Маша не идет. «Подведите ее ко мне!» — приказывает ребятишкам. Маша как бросится бежать, и не догнали, после мы ее и не видали, не выходила на улицу. А барыня старосте говорила: «Что ты таких девчонок не посылаешь хоть в саду дорожки чистить? ты посылай».
Пришел Федя, рассказал мне; дрогнуло у меня сердце. «Где ж это Маша делась?» думаю. А Федя сам не свой: крепко он сестренку любил. Ждали мы, ждали, думали, думали, да и пошли ее искать, всю деревню обошли, окликаем ее потихоньку — нет как нет! Идем уж домой огородами соседскими, конопляниками. Вдруг как бросится к нам Маша!
Схватили мы ее на руки, поцеловали крепко: слава богу, жива, нашлась!
III
— Пойдем домой, Маша! — говорю; не поминаю ей, что она напроказила, вижу — девочка перепугана.
— Да я тебя на руках донесу, Маша! — говорит Федя, радостный такой.
Маша все обнимала нас, а тут стала вырываться.
— Пойдем домой, Маша!
Упирается: «Не пойду».
Мы ее уговаривать. «Не пойду, не пойду… меня барыня возьмет!..» Да давай прижиматься ко мне, проситься: «Не отдавайте меня ей! спрячьте меня!»
— Не бойся, родненькая, не бойся! Это тебя постращали только. — Кое-как уговорила ее, привела домой, успокоила, да тогда уж и говорю ей: — Маша! чего ты барыне-то не ответила? Нехорошо, дитятко!
Так она и вспыхнула вся…
— Не маленькая ты, Маша! — все увещаю, — знаешь, чай, что барыне покориться надо… хоть она и сурово прикажет — слушаться надо.
— А если не послушаешься? — промолвила Маша.
— Тогда горя не оберешься, голубчик! — говорю. — Любо разве кару-то принимать?
А Федя даже смутился, смотрит на сестру во все глаза.
— Убежать можно, — говорит Маша, — убежать далеко… Вот тростянские летось бежали…
— Ну и поймали их, Маша… а которые на дороге померли!
— А пойманных-то в острог посадили, распинали всячески, — говорит Федя.
— Натерпелись они и стыда и горя, дитятко! — Я говорю, а Маша все свое:
— Да чего все за барыню так стоят?
— Она барыня, — толкуем ей, — ей права даны, у ней казна есть… так уж ведется.
— Вот что! — сказала девочка. — А за нас-то кто ж стоит?
Мы с Федей переглянулись: что это на нее нашло?
— Неразумная ты головка, дитятко! — говорю.
— Да кто ж за нас? — твердит.
— Сами мы за себя да бог за нас! — отвечаю ей.
https://w.wiki/AwKFСашаЯ ее давно-давно знаю: мы из одной деревни; вместе в куклы игрывали. Уж какая она была искренняя, какая сердечная девочка, скажу вам! Как подружится с кем, полюбит — рада душу отдать; в глаза смотрит; пожелай чего-нибудь я — угадает, угодит. Мы с ней слюбились крепко. Бывало, она мне все свое отдает; и не прошу — сама отдает: и куклы, и сережки свои, — все, все, да только улыбается, на меня глядя.
Девочки другие и начнут дразнить ее, подсмеиваться:
— Раздарила, теперь у самой ничего нету! А постарше, те ее бездомовницею называют.
— Вот, — говорят, — будет из тебя хозяйка путная! Соберешь домок!
И мать ей часто за это выговаривала и грозила, а она все только усмехается.
— Ну, не жалко тебе раздавать-то все?
— Чего жалко? Я ее люблю, — что ж тут жалеть? Не жалко…
II
Нам пошел пятнадцатый год — однолетки мы с нею, — как вышла наша барышня замуж. А она была, наша барышня, уж не в первом цвету. Много книжек читала, и нравом была строптива: на соседей косилась, на людей гневалась. Жениха не находилось ей, дружбы ни с кем не водила. Худела да желтела над книжками.
Лет уж ей за тридцать было, когда приехал ее братец в гости из губернии, а с ним высокий барин, этакой круглолицый да видный из себя, спокойный, довольный; все поглаживает себя рукою по подбородку да расхаживает с трубкою мерным шагом.
Первые-то дни барышня хоть и понарядней приоделась, да в разговоры с приезжим гостем не пускалась; а он поклонится утром, спросит о здоровье и ею тож не занимается.
Барин только часто на них поглядывал (этакие у него глазки были пронзительные, узенькие, черные; лукавый очень вид имел и хитрый), поглядывал, да вечерком раз, обнявши сестрицу, долго с нею по комнатам ходил и все о чем-то толковал-толковал, словно советовал, образумливал.
Барышня задумчиво пришла в свою комнату, и долго думала она, думала и вздыхала.
С той поры она ласковей с приезжим стала, и все вместе они с ним и гуляют, и за обедом рядышком сидят. А как собрался он выезжать, барышня наша в слезы ударилась. Братец насупился. Приезжий все это видит; самому ему жалко стало, не то — скучно; махнул он рукой да и посватался.
Свадьбу сыграли, не откладывая, и поехали молодые на житье в губернию.
III
Молодой барыне захотелось из своей деревни служанку себе взять. «На что мне чужую, когда свои есть? Чужой надо плату, да еще какая слуга попадется, — нанятую не научишь».
Выбрала она Сашу: смышленее, проворнее всех она ей показалась. Взяли Сашу и увезли с собою. Отец, мать, сестры — все остались, одна Саша поехала на чужую сторону.
Очень я плакала, провожаючи. А она прижимает меня к себе: «Не забуду, не забуду тебя!»
Уехала она, и мало к нам вестей доходило. Так год прошел. Вдруг недобрые слухи о Саше стали носиться. Мать хоть плачет, хоть тужит, а все верить ей не хочется. Отец черней тучи и слова о Саше своей любимой не промолвит. Сестры услышат про нее — краснеют. Судят-рядят люди, а все еще никто наверно сказать ничего не может. Вот тогда-то меня потребовали к молодой барыне. Шлют меня к ней в губернию.
Пришла я прощаться к Сашину отцу и спрашиваю:
— Что прикажете Саше?
— Да не знаю и сам, что ей приказать, — отвечает, — благословить ли мне ее или проклясть свою дочку!
Стоит, руки скрестил и в окошко глядит.
А мать со мной вышла, слезами заливается, провожает за ворота.
— Благословляю я! Скажи ты Саше, что мать благословляет… Скажи, чтобы богу молилась…
Сестры повыбегали себе за мною:
— Кланяйся сестре! Кланяйся Саше нашей!
IV
Тяжело ведь отбиться од роду, от своей стороны, — кто этого не знает! Еду я к барыне, да все про Сашу думаю, и тем только утешаюсь: увижу я свою подругу верную, поговорю с нею, потужу — легче мне будет… А Саша меня как встретит? И что с нею сталось? Правда ли, что люди говорят? И каково житье ей? Всю дорогу целую раздумываю про Сашу.
Вез меня наш деревенский старичок Прохор, сморщенный, тщедушный старичок и страх завистливый, — что б ни увидел в чужих руках, хоть там палку березовую, сейчас вздохнет: «Эх, кабы мне такую!» И все, бывало, он твердит: «Эх-ма! Кабы денег тьма!» По пути мы с ним села барские богатые проезжали, леса темные дубовые, поля широкие, — все он вздыхал: «Эх-ма!» Такой чудной был старичок.
V
Мы приехали вечером. Наша барыня жила среди города, на широкой улице. Все дома каменные, высокие, крыши железные, окна большие, и свет из окон на улицу вырывается; перед крыльцами фонари горят; по мостовой стучат дрожки, коляски и наша тележка тряская. Вечер темный был, время осеннее, тучи ходили — месяц хоронили, только звезды яркие сверкали. Холодноватый и свежий ветерок веял.
Подъехали мы к белому каменному дому, в ворота постучались. Нам отворил бородач, тучный из себя и приземистый, — видно, кучер; гордо кивнул нам и что-то проворчал про себя.
VI
Мы за ним в избу вошли — почернелая, неубранная, лавки прожженные, столы шатаются, везде вода по полу разлита, зола рассыпана.
Повар тут сидел в белой куртке, сгорбленный, веселый старичок, плешивый, и два парня круглолицых, румяных, один в армяке, а другой в куртке, с пуговицами блестящими. Сейчас все они к нам бросились: давай осматривать, моргать, усмехаться. Повар нам кивнул головою: садитесь, отдохните.
Саши нету; спросить про нее боюсь. Прохор поглядывает да все вздыхает. Все сидим, молчим; а в разбитое окно ветер свечу задувает.
— Ну, — говорит кучер, — как же вы там, в деревне-то у себя, роскошничаете? Несеянную муку пожираете?
Так все и залились хохотом. И пошли тогда шутки да прибаутки, и тешились они, и пересмеивали нас, сколько их душе было угодно. Парни выходят из избы да и говорят нам:
— Ну, спасибо, что приехали! Хоть маленько мы вами тоску свою размыкали!
И вправду: скука их одолела всех, так рады были они хоть чем попало себя повеселить. Такие у них лица были недовольные, да заспанные, да скучные.
VII
Я с духом собралась и спрашиваю у повара про Сашу. Кучер услыхал и перебил.
— Ты мне поклонись да у меня спроси! Вот гляди-ка. (Дверь отворил). Видишь, коморочка против? Там твоя Саша сидит, а вот у меня ключик от замочка. (Показал мне ключ из кармана).
Говорит он, а я смотрю, — какой тяжелый замок висит на двери! Саша ты моя, бедняжечка!
— Что ж, — говорю, — никогда она и не выходит оттуда?
https://w.wiki/AwMgСвекровьЖила когда-то в нашем селе вдова Орлиха. Я еще невеличка была тогда, не очень-то ее помню, а слышала от покойной моей матушки — царство ей небесное! Матушка с Орлихой соседки были, — жили забор о забор. Мерещится мне эта Орлиха, словно в тумане: высокая, в красном очипку, и всё черные брови хмурит.
Муж её давно помер, старшего сына в Туречине убили, а меньшой с матерью жил, хозяйничал. Паробок он был, — хоть куда, красивый, хоть с лица воду пей, проворный, веселый и работящий. Мать он уважал, и старуха его берегла, как зеницу ока.
Задумала Орлиха своего Василя женить, стала невесту ему отыскивать. Соберутся ли девушки на улице, на кургане ли играют, Орлиха тут как тут, прислушивается да вглядывается.
«Не бери», говорит, «сын мой, богатую: мы и сами не богаты; а ищи себе жену послушную да смирную.»
«Хорошо, матушка», говорит, «вы сыщите мне жену, какую нужно, — я и женюсь.»
Пока мать искала, он сам себе невесту нашел. Съездил на ярмарку в Вишеньках, да и повадился каждый вечер туда ходить. Мать смекнула дело прежде всех и дозналась: ходит Василь к Ганне Короливне.
«Сын мой, сын», говорит она ему, «не бери ты этой богачки: будет она больно чваниться. Это ведь отцовская дочка, привередливая, гордая; откажись от неё.»
А Василь ей до самой земли кланяется, согласия просит.
Нечего делать, послали сватов, справили сватьбу, привезли молодую к свекрови.
А что́ приданого за ней было, Боже мой! На девяти возах везли, и в каждом возе шли четыре вола сивых. Запаски шелковые, пояса, как жар, кожухи шелком вышиты, а сама молодая в золотом очипке. Намитка на ней тонкая да легкая, как дым; красные коралы висят до самого пояса. Все загляделись на нее. Точно розан, она в полном цвету! Только старая Орлиха, встречая молодую невестку хлебом-солью, как-то неласково глянула ей в глаза.
II
Прошел год. Сначала молодая Орлиха часто на улицу выходила. Бывало, заговорит она, или засмеется, так даже старику веселей на сердце станет; а потом и полно; никто ее не видел: всё у себя в хате сидит. (Они, видите ли, поставили себе двойную хату: в одной молодые жили, в другой — мать).
Бывало, кто спросит старую Орлиху: «А что́ ваши детки? Славную вам невесточку Бог дал!»
«Известно, отцовская дочка», ответит она; а, случится — и слова не промолвит, точно не слыхала.
Раз, как-то, матушка у себя в хате перебирала, — вошла Ганна. Мать видит, что очень она печальна, — села подле неё и говорит:
«Что́ с тобой, моя голубушка? отчего у тебя глазки впали? отчего ты запечалилась?»
Ганна всплеснула руками, и слезы у неё покатились, как жемчужные зерна.
«Не любит меня свекровь, обносит меня, с Божьего света сгоняет: упрекает, что я, мол, отцовская дочка. Батюшка мой! если бы ты знал, какая судьба моя несчастная будет, утопил бы ты меня в глубоком колодце еще в пеленках.»
Матушка расспрашивает, что́, как у них, за что́ ссора вышла.
«Она с первого взгляду меня не полюбила. Запаски мои лучшие шелковые попортила. Какую ни возьму, она у меня в руках так и тлеет. Это она, это она, — я знаю! чего-то насыпала в мой сундук — и золотые очипки мои потемнели, и красные пояса полиняли. Она всё добро мое переводит. Всё к Василю пристает: продай да продай тех волов! (что́ от моего батюшки). А я говорю: «Не хочу: на что́ продавать?» Василь, правда, и не повел их на ярмарку. Она как накинется на меня: «А, вражья дочка! от тебя я сиротою стала: мой Василь от меня отрекся! Да погоди, погоди: я тебя славно отблагодарю!»
«Покорись, Галю», говорит моя матушка. «Что́ ж делать?»
«За что́ я ей буду покоряться?» крикнула Галя. «Не хочу! Как аукнется, так и откликнется.»
III
Вот, однажды ночью, не спится моей матери; слышит она — у соседей кто-то шепчется. Отворила она окошечко, да и прислушивается.
«Галя, сердце мое», говорит Василь, «отчего у тебя опять глаза заплаканы?»
«Не оставляй меня одну, Василь: я и не придумаю, как без тебя день пережить; тяжело мне, тошно!»
«Что́ с тобой, моя рыбочка? Неужто опять мать? Я, как уезжал, просил, чтоб она тебя не огорчала.»
«Она со мной словечка не проговорила, Василь; целый Божий денечек и в глаза не взглянула. Скучно, грустно было в хате!»
«Что́ это Орлиха делает?» говорит на другой день моя матушка. «А, кажется, рассудительная женщина!»
IV
Настали жнитва, созрела Васильева пшеница, такая славная, — колос в колос! Наша нива подле ихней была, так матушка вместе с Ганной в поле хаживала. Одним утром пождала ее матушка, пождала, да и пошла одна. Галя пришла уже после обеда, да такая бледная, шатается. Матушка даже испугалась: что с ней такое сталось!
«Печет мне что-то около сердца, словно огнем», говорит Ганна; «и на ногах стоять не могу; через силу до нивы доплелась.»
«А что́ свекровь?» спрашивает мать.
«Ой, тетушка моя милая! сегодня я ее видела в нашей коморе. Проснулась я, а она стоит прямо против месяца, белая такая, растрепанная…. Я вскрикнула, а она вон из коморы.»
«Это тебе так почудилось, дитя мое.»
«Нет, нет! видела я ее хорошо.»
«И Василь видел?»
«Василь дома не ночевал: он в отъезде. И он мне не верит. Не сожну я сегодня ни снопка: нету силы руку поднять. Подожду я Василя: он сказал мне, что к вечеру вернется; так он уже меня доведет домой.»
V
Матушка пошла жать. Стало вечереть. Она присматривается — не видать что-то Ганны. «Уж не домой ли она пошла?» Спрашивает она других жниц — и те не видали, чтобы шла куда. Кличет — не откликается. К тому месту вернулась, где она была, — и там нет. Что́ за диво? Вот стала матушка проходить между копнами, и нашла ее мертвую. Лежит она, словно спит; хороша и свежа, как цветочек; в головах у неё снопик пшеницы; руки крест накрест сложила. Вечер Господь дал такой ясный, тихий, и лежит она, как живая, в пшенице, и колосья над нею нагнулись.
Побежали за Василем. Он недалеко и был, косил. Встретили его, — идет такой веселый к ней…. Как увидал он ее неживую, поднял косу да и черк себя!… никто не успел глазом мигнуть… Тут подле неё и упал.
VI
Бросились к старой Орлихе. Встретила она мою матушку еще в воротах, точно ждала ее. Матушка и говорит ей: «Невестка ваша умерла.»
Старуха стиснула зубы и ударила об полы руками.
«Что́ ж делать? видно, такая судьба!» говорит, а не заплакала, ничего, только стоит белая, как полотно.
Мать испугалась, да и не знает, как ей про сына сказать. А тут их и несут.
«Вот обоих несут.» говорит мать.
Старуха как крикнет: «Как обоих!»
«Бабушка, ведь и Василя вашего нету в живых.»
Как она кинется, как побежит! чуть не вышибла мертвеца из рук у людей. Схватила его за голову и кричит над ним…. Страшна она тогда была: без платка, седые косы по плечам треплются, вся растерзанная, вся в крови, ходит, ходит вокруг сына да всё кричит, словно Господь ее разума лишил.
Одели молодых, положили рядом на стол. Кто пошел домой, кто остался на ночь. Смотрят — нет старой Орлихи, словно в землю провалилась. Уж на другой день нашли ее под забором мертвую. Лежит, вся синяя, как бузина.
Молодых вместе похоронили, старуху поодаль. Хата их запустела, развалилась: никто и купить не хотел. Слухи ходят, что каждый вечер, как только взойдет месяц, бродит по тому двору молодая Орлиха; сядет в глухую полночь против месяца, сложит белые руки, поджидает свекровь да всё упрекает ее: «Ты меня, молодую, с белого света согнала, старая Орлиха!»
https://w.wiki/AxKJ Сестра IЯ еще маленькая была, когда мать моя скончалась; хорошенько и не запомню. Только чудится мне, будто сквозь сон, качает кто-то мою колыбельку и поет надо мною тихонько. Как схоронили матушку, отец уж и не захотел жениться в другой раз: «Не найти», говорит, «мне лучше первой моей милой. Господь ее взял, так пускай теперь мои деточки милые хозяйничают.»
Добрый был у нас батюшка. Любил и жалел нас обоих ровно, что меня, что брата. Жили мы в достатке; всего было вволю. Уж какое же мое было девическое время веселое да привольное, и вспомнить любо! Царство небесное моему батюшке!
Погуляла я в девушках года три. Стали за меня свататься, а я не иду, и отец не неволит, хотя и важные были женихи, и богатые.
Вот и послал мне Господь друга по сердцу и по нраву. Красавец был мой жених, Боже мой, какой был красавец! чернобровый, статный; так уж мне он приглянулся! Только и в мыслях, что Павло; только и думки в голове, как бы поскорей с ним увидеться. А он не из нашего был села, из чужого. Увижу я его — и весела, а не увижу — такая грусть-тоска меня возьмет, что на свет белый не глядела бы. Опоздает он на гулянье — я все глаза выплачу. «Может быть», думаю я, «у него есть другая милая.» А тут после Семенова дня, на другой же день — мне и не гадалось, и не снилось — он посватался за меня. Отец благословил. Даром, что захожий, а такой был славный хозяин Павло, что и на стороне всякий его знал.
Привез меня муж на свой двор — и, Боже мой, как мы хорошо, дружно жили! Да не дал ему Господь долгого веку. Только всего два года жила я с ним. Такой он был ко мне ласковый! Бывало, к нам в хату заглянуть весело. Сидим мы, словно в веночке; сидим, работаем, или так себе разговариваем, всегда вместе.
Вдруг — о горе мое несказанное! разнемогся мой Павло! Чего я не делала! и к знахарям, и к лекарям кидалась, — никто пособить не мог. Смерти, говорят, не отперти. Умер Павло.
Приехал за мной отец, да и взял меня к себе. Мужнину хату и всё добро продали. «Живи», говорит, «у меня, дочка: к чему тебе в чужом селе одной маяться? Сирота ты, что ли, помилуй Господи.»
II
А брат мой тем временем женился. Взял с нашего села девушку, красивую такую, щеголиху. Родилась у них девочка, хорошенькая, как ясочка, свежая и полненькая, как огурчик.
Еще я и полгода о Павле не отгоревала, как мы и отца схоронили. Люди говорят: «Одна беда идет, а другую за собою ведет», — и правду говорят люди. До поры, до времени мы жили хорошо, а потом брат обеднел: то хлеб у него не родился, то весь скот пал; а Бог дал пятеро деточек — двух девочек да трех мальчиков. Тужит брат, сохнет, чахнет; невестка ходит такая печальная; даже детки — и те приуныли. Такое время подошло, что и хлеба не на что купить стало.
«Сестра», говорит мне брат, «будь ласкова, ссуди мне денег. Буду я жив, заработаю, отдам; а умру, Бог тебе отдаст.»
Я и отдала ему те деньги, что взяла за свою хату да за скот. Вдруг у нас в доме словно повеселело: и брат стал говорить, и невестка усмехается, и дети резвятся, хохочут, — а я и рада. «Слава тебе Господи», думаю, «что и у нас, как у других людей благодатно стало!» Купил мой брат скота, начал понемногу разживаться.
Мы с братом сызмала крепко любили друг друга. Чтобы повздорить между собою, чтобы обидеть один, другого, — да сохрани Боже! Если, бывает, в чём мыслями не сойдемся, так уступим друг другу. И племяннички меня очень любили. Бывало, даже ссорятся из-за меня: «Это моя тётя», говорит один, а тот к себе тянет: «Моя!» да как уцепятся, да как начнут целовать, так и работу из рук выхватят, и платок с головы спадет.
Только невестушка больно со мной спесива была. Уж я ль ей не угождала, как малому дитяти? да нет, не угодила! «Невестушка, душа моя», говорю я ей бывало, «сделаем вот так, или эдак, и ладно будет.» Купить ли что, продать, — ни за что в свете не послушается; хотя и выйдет убыток явный, а на своем поставит. Замолчу я перед нею, поплачу тихонько, да и всё тут. Не хотела я брата тревожить; снова, бывало, к ней с ласковыми речами подойду.
Сажаем мы с нею однажды рассаду в огороде; я заговариваю с ней, а она словно не слышит, отошла подальше. Тяжело мне стало на сердце, — запела я; пою, а слезы так из глаз и сыплются. Вдруг слышу: «Бог вам в помощь, день вам добрый!» Смотрю — это наша соседка облокотилась на забор, да и кланяется. Я скорехонько слезы утерла.
«Здравствуйте», говорю, «сестрица!»
«А я к вам шла.»
«Милости просим.»
«Не продадите ли вы мне щепотку рассады?»
«Мы чужим продаем, а соседке надо и так дать.»
«Спасибо за ласку, сестрица», да и протягивает мне горшочек.
Я набрала в тот горшочек рассады, да и дала ей.
Она поблагодарила и пошла себе.
Невестка на меня так и напустилась.
«Станут все хозяйничать у меня, — всё хозяйство начисто растащут! Эдак и от золотой горы ничего не останется!»
И пошла, и пошла…. Матерь Божия! Я только слезами обливаюсь. «Невестушка», говорю я ей, «пока что́ у меня было, ничего я для вас, ничего не жалела. Грешно вам теперь меня куском хлеба попрекать.» Бросила работу и вышла из огороду.
Тяжко, горько стало мне, и взяла я себе в голову такую думу: «Брошу я их, пойду в люди служить.» Собрала свое добро. Кое-что в мешочек положила, а остальное всё братниным деткам раздарила. У меня много было всякой одежды, и одежда всё была новая, хорошая. Сколько было полотна, платков, плахт, юпок! Дети радуются подаркам, дивча́тка сейчас давай наряжаться. «А что, хорошо это на мне тетя?» — «А на мне?» — «Как пойду замуж, повяжусь вот этим красным платком», говорит одна, а сама еще такая, что и от земли не видать. Лепечут они около меня, а мне их так жалко, что и словечка вымолвить не могу. За слезами света Божия не вижу. Дети приметили, ласкать меня начали. «Тетя милая, что́ вы горюете? может, вам нездоровится?» Обсели меня кругом, словно пташечки-щебетушечки. «Не плачьте», уговаривают меня, а сами глаза мне рученками закрывают.
https://w.wiki/AxKjСонБыло нас у отца три дочери. Я была самая старшая. Куда строг был наш отец! редко, редко выпустит нас на улицу погулять с девушками. «Негодное племя бабье», говорит он, бывало: «всё бы им гулять! Гуляют да стрекочут, словно сороки.»
«Будто и ты никогда не гулял?» скажет матушка.
«А я, слава тебе, Господи, сроду дураком не бывал.»
Хотя и строг был отец, а нас жаловал. Бывало, как поедет в Киев, так и навезет нам гостинцев хороших: матушке очипок, вышитый шелком, или красную плахту, мне ожерелье, или ленты, или пояс красный, такой, что любо-дорого смотреть, маленьким сестрам сережки, монисты.
Бывало, как бы рано он ни приехал, а гостинцы раздаст только на другой, или на третий день. Мы ему и в глаза заглядываем, и увиваемся около него, а он словно не понимает, да рассказывает, как он там с торговкой поссорился, или что-нибудь другое придумает. А как вынет наконец гостинцы да начнет всех обдаривать, Господи, как мы обрадуемся! «Батюшка наш, голубчик!» говорим, «милый наш батюшка!»
«Ну, ну, полноте», говорит он. «Что́ это вы всполошились да разжужжались, словно пчелы? Уж не думаете ли вы, что это я на деньги купил? Эх вы, умные головы! Продал пшеницу, осталось ее у меня с мерку, вот и привяжись ко мне какой-то взбалмошный купчишка с красным товаром: «Поменяемся да поменяемся!» Ну, я и поменялся, лишь бы только отвязаться.»
Вот так-то он, бывало, что-нибудь придумает, а ни за что не признается, что вспомнил, мол, про вас, купил вам гостинца. Ни за что он этого не скажет: такой-то был покойник, царство ему небесное!
Хата у нас была славная, и сад был плодовый, огород большой, а в саду вишни росли, черешни, яблоки и волошские орехи, и груши, и калина. Двор был широкий, ворота новые. А в хате мило взглянуть: лавки и столы липовые, образа киевские, росписаны чудесно и обвешаны вышитыми рушниками, и на рушниках цветы, и кругом цветы и пахучие травы.
II
Минул мне шестнадцатый год; пошел семнадцатый. Отпраздновали мы Зеленую неделю. Однажды ночью приснился мне сон. Стою я в зеленой ржи, а рожь выше пояса, вокруг меня колосится пшеница и краснеет мак, а напротив меня два полных месяца. Один месяц ясен, а другой еще яснее, и плывут оба прямо на меня, и всё самый ясный другого перегоняет, и потом вдруг скатился мне на руки, а другой месяц за тучу зашел. Проснулась я, да и рассказываю, какой мне дивный сон приснился.
«Уж точно дивный», сказала матушка; сама усмехается.
«Что́ уж этим глупым девкам не приснится!» отозвался отец. «Смотри-ка! молодой месяц схватила, словно вола за рога. Спится, так и снится.»
«Отчего же?» говорит мать. «Сон мара, а Бог вера.»
III
В воскресенье я упросила отца погулять с девушками. Вышли мы за село на курганы, поем себе, резвимся, шалим, как вдруг закричал кто-то: гей, гей! так что даже отголосок пошел между горами. Мы так и вздрогнули; смотрим — а это чумаки идут с горы. Волы всё половые, круторогие, ярма узорчатые, чумаки статные, молодые.
«Вот, вражьи бурлаки, как перепугали!» заговорили девушки.
«Послушайте-ка», начала Мотря Чемеривна (бойкая такая, живая была девушка черноглазая). «Встретим мы чумаков песнями!» да и затянула:
«Ой чума́че, чума́че, хреща́тий ба́рвинку!»
Девушки подхватили, а чумаки только поглядывают, да вдруг как ударются бежать за нами! Мы врассыпную! чумаки всё за нами, и перегородили нам дорогу, словно туча.
«Пустите нас, паны чума́ченьки, будьте ласковы!» просится Мотря.
«Эге ж!» гаркнул чумак, высокий как дуб, протянул руки, ловить собирается, а сам с места не трогается, — в зубах трубка. «Эге! не знаешь ты, моя красавица, чумацких обычаев!»
Сказал, да и замолчал.
А другие чумаки стали с девушками заигрывать. Я всё за Мотрю хоронюсь. Вдруг, вижу — выступает чумак, пригожий, распригожий, чернявый, очи орлиные; стал против меня, упер руки в боки, да и говорит:
«Девушки голубушки! что́ это между вами за девушка, как ясная звездочка светится? Если бы она море рыбкой переплывала, я бы ее шелковым неводом изловил; если бы щебетуньей пташкой летала, я бы ее золотым пшеном приманил, а теперь должен я у вас спросить: какого она отца дочь?»
А девушки все в один голос: «Ивана Самуся, Ивана Самуся.»
И взял он меня тогда за руку.
«Девушка, голубушка!» говорит, «позволишь ли мне сватов присылать?»
У меня так в глазах и потемнело.
IV
Поздно мы воротились домой. Чумаки прошли своей дорогой.
Не спится мне; в голове шумит, словно в мельнице, а сердце так и подсказывает мне сладкие речи чумака.
С той поры мне словно свет завесили. Одна у меня дума, одна тоска. Уж матушка стала примечать да беспокоиться: «Дочка моя, дочка», спрашивает меня, «что́ это с тобой приключилось? отчего захудала, мое дитятко?»
А отец, хотя ничего не говорит, зато всё пристально на меня посматривает.
Выйду я к девушкам, те так меня и обступят: «Отчего ты такая печальная? о чём всё думаешь? что молчишь, словно воды в рот набрала? Или кто тебя сглазил, или на тебя такой ветер повеял? Отчего ты так смотришь, словно тебя за немилого сосватали? Скажи нам всё, скажи по истинной правде, Домаха голубушка!»
А я всё не говорю: боюсь, как бы не высказать, что́ у меня на сердце.
«Видишь, какая!» упрекают меня девушки: «ты нас дичишься.»
«Да что́ ж я вам скажу, сестрицы? Так мне что-то не здоровится.»
Уж я не знаю, как мне отговориться.
«Ну, так давай в хре́щика, или в короля́!»
Сцепятся руками и меня схватят, да и понесутся; хохочут, бегут так, что земля гудит.
«Эге, девушки!» говорит Мотря, «у Домахи не наше гулянье на уме. А я, так знаю какая у неё печаль в голове.»
Девушки так и пристали к ней: «Скажи, Мотря, сестрица наша, голубушка наша, скажи!»
«Полюбила наша Домаха чумака молодого перехожего.»
«А, а, того чернявого, высокого! так-так-так! того, у которого сапоги скрипят! О, да и хорош же он уродился! какой забавник речистый! золотые уста, нечего сказать!»
Меня будто жаром обсыпало. «Стыда у тебя нет, Мотря!» говорю я ей.
«Чего стыдишься? Я тебе истинную правду говорю. Разве не правду? А ну, побожись! Вот, видишь, язык не поворачивается! Слушай-ка, что́ я тебе скажу; а вы дайте мне дух перенести…. Чего все вдруг приступили? садитесь в кружок, да и слушайте.»
Мы сели, да и слушаем; а у меня сердце только что не выскочит.
https://w.wiki/AwNHЧумак Как помер наш отец (пускай земля на нём лежит пухом! оставил он нам девять пар волов половых, славных. Нас было три брата; я был самый меньшой, — мальчишкой после отца остался. Середний брат женился и бросил чумацкий промысел. Мать его очень о том просила: «Перестань, сынок, чумаковать: я теперь несчастлива стала в свете, — успокой хоть ты меня немного.» Да он таки и так был плох, часто хворал.
Стали мы со старшим братом чумаковать. Грицько́ был паробок высокий, чернявый, с карими глазами, — настоящий орел. Вот мы и стали чумаковать…. Я уже теперь старик, у меня уже дочка на возрасте, невеста, к осени рушники припасает; а еще и теперь мне иногда так и чудится: широкая степь без конца, стелется по ней дорога, идут наши круторогие, скрипят возы, а месяц светит….
«А что́, парень, счел звезды?» крикнет вдруг Грицько́, словно в колокол ударит. Я так весь и встрепенусь.
Дорога из нашего села в Крым лежит через Кумыцы, козачье большое село, на двух горах. В нём две церкви каменные, речка, хаты всё новые, а около каждой хаты прекрасный вишневый сад! Славное село!
Тетка наша, матушкина сестра, в то село отдана была замуж; так мы, бывало, всегда заходили к ней. Тетка наша рада нам, потчует нас, рассказывает сама, расспрашивает. Переночуем у неё, да и в путь. Это было первое время, — мы у неё не мешкали; а потом и дольше оставаться в том селе стали. Дня два простоим, а иногда и три: то́ брат знакомого товарища поджидает, то́ вол у него заслабеет…. Мне, малолетку, то́ и по сердцу; вожусь с хлопцами, а не то — взберусь на забор, да и сижу на нём, словно петух.
II
Вот однажды выбрались мы из дому ранней весной в дорогу и на третий день к вечеру пристали в Кумыцах. Было тепло, и вишни сильно цвели.
Не доехавши до теткиной хаты, Грицько́ остановил волов, и сказал мне: «Постой тут, Ивась, не отходи, брат, от волов; я сейчас вернусь.»
«А ты куда?»
«Да надо к знакомому человеку зайти. Возов не бросай.»
И пошел он; а я потихоньку за ним: к каким это он знакомым ходит?
Перешли мы, улицу; подкрались под новую хату. Грицько свиснул, переждал не много, свиснул в другой раз, в третий…. Всё ничего не слыхать. А меня, так даже под пятки жжет: что-то будет? Обошел Грицько́ вокруг сада, а там как раз под старой вишней, что, кажись, сильнее всех цвела, стояла девушка, хороша из себя, что твоя звездочка ясная, коса русая ниже пояса. Стояла она прямо напротив молодого месяца и, поднявши белую руку, приговаривала:
Молоди́к,
Як гвозди́к!
Тоби ро́ги кра́сни,
Мини о́чи я́сни.
Стала она причитывать другой раз, а Грицько́ тихохонько и свиснул. Девушка встрепенулась, словно серая кукушечка. Грицько́ подошел ближе.
«Грицю!» говорит она, «это ты, Гри́цю?»
Я думаю: «Дай подслушаю!» и подполз, да, как дурак, прямо так и ухнул в яму; всё свое лицо крапивой обжег. Какой-то вражий сын под самым плетнем яму вырыл. Где уж тут слушать! выскочил я, да прямо к возам! Должно быть, Грицько́ подумал, что зайца вспугнул.
Простояли мы в Кумыцах три дня. Грицько́ всё поджидал каких-то знакомых людей, — не пришли вражьи дети! а сам, тем временем, он каждый вечер куда-то ходил, и возвращался только к свету. Я, шатаясь с ребятишками, допытался же, чья это была новая хата: Данила Мороза. Козак был усатый, здоровенный, да к тому же еще и больно сердитый; имел дочку Марину.
III
Съездили мы в Крым счастливо. На возвратном пути, мы, как следовало, остановились в Кумыцах. Грицько́ скорешенько от тетки отделался, да и побежал. Только он в тот вечер вернулся что-то скоро, да и печальный такой!
Сели мы на утро завтракать, тетка и говорит нам: «А что́, знал ты, Грицько́, дочку Данила Мороза, Марину?»
«А что́ такое?»
«Отдал ее отец замуж, приневолил, несчастную! Уж как она убивалась бедная! словно неживую повезли ее к свекру.»
Я глянул на Грицька́: он слушает да в окно глядит пристально.
«Вышла замуж — словно стеной ее загородили: завяла, захудала, моя рыбка; а девка была, как солнце! ко мне, бывало, частенько забегала, — щебечет, бывало, расспрашивает….»
«За кого ж ее отдали?»
«Да за Ивана Бондаря, что в Звонарях живет. Такой богач!»
Как понурил голову мой бедный Грицько́, так до самого дома ее уж не поднял.
IV
А мать всё пристает к Грицьку: «Женись да женись! Отчего ты не женишься?»
«А оттого я не женюсь», отвечает Грицько, «что я не нашел себе любой пары; а жениться как-нибудь не годится.»
Сидим, бывало, в хате, а мать станет кручиниться, да и говорит потом: «Что́ это у нас на селе за девушки красавицы! кажись, и в самом Киеве не найдешь краще нашей Барабашевой, Кати.» А сама смотрит на Грицька.
«Пожалуй, что не найдешь», промолвит Грицько.
«А не то — Яковенкова Мо́тря? О, о, вот уж девушка хорошая, так хорошая!»
«Хороша и Мотря.»
«А Мела́ся?»
«И Мела́ся хороша».
Мать, бывало, так и заплачет.
Так до смерти и остался наш Грицько холостяком.
Марина — мы через людей узнали — скоро умерла. Говорят, больно лих муж у неё был. Он уже теперь на третьей жене женат.
V
Поседел, как лунь, Грицько́, а всё продолжал ходить в Крым. Не хотел ни жениться, ни дома жить, — всё чумаковал. Счастье ему служило, он всё богател; да не тешило его богатство, а ходил он больше оттого, что к чумацкому делу пристрастился.
Дома такой тихий, ничего не говорит, а выдет в степь — другой человек, словно свет перед ним раскрылся!
Ходит промеж возами, такой проворный да смелый, а не то — запоет: Та до́ле ж моя́, до́ле! да чом ты не та́кая, як до́ля чужа́я? так что по всей степи раздается.
Славно он пел. Бывало, как запоет Нечая, так и сдается тебе — вот-вот козаки выдут! а по плечам так морозом и сыплет. Уж подлинно был чумак!
Он в нашем селе церковь новым тесом обшил и кресты обзолотил. Не одного горемыку убогого из беды выручил.
К матери очень почтителен был. Маленькая она стала, съёжилась, словно грибочик, а пережила чумака.
Третий год уж пошел, как он помер. Еще крепкий был чумак. Умирая, приказал вырыть в лесу под дубом две кубышки с деньгами, и одну отдать матери, а на другую похоронить его хорошенько, насыпать высокую могилу и крест поставить из целого дуба.
Так мы и сделали: срубили дуб под корень, обтесали его кое-где, да и вставили в землю, словно крест. Далеко-далеко из степи его видно.
https://w.wiki/AwNiПавел Мельников-Печерский
Нет комментариев