А вот снова – «Гаврила Державин добавил фото в телеграм»:
Или в пиру я пребогатом,
Где праздник для меня дают,
Где блещет стол сребром и златом,
Где тысячи различных блюд:
Там славный окорок вестфальской,
Там звенья рыбы астраханской,
Там плов и пироги стоят,
Шампанским вафли запиваю;
И всё на свете забываю
Средь вин, сластей и аромат.
(Фелица)
Это было поразительно: еда в стихах. Для русского восемнадцатого века, с его поэтическими церемониями и требованием сочинять «как положено», высоким штилем и на высокие темы, живописать стерлядь или окорок – было настоящим хулиганством. И позволил себе это не щелкопер какой-нибудь, не повеса, не пустяковый недоросль, а действительный тайный советник, сенатор, поэт и государственный деятель.
Разумеется, не только благодаря пирам вошёл Гаврила Державин в историю литературы. Вы, наверное, помните его по пушкинскому «старик Державин нас заметил, и, в гроб сходя, благословил», но и умение увидеть и принять молодой талант – тоже не главное достоинство Державина.
А главное – вот что.
Державин-поэт завершал в литературе эпоху классицизма, эпоху идеалов и образцов, строгих правил и абсолютной власти закона. Поэзия Державина стала тем рубежом, после которого писать «как классицисты» стало невозможно – потому что уже были открыты действительным тайным советником Гаврилой Романовичем новые горизонты. Представьте себе: во времена абсолютной монархии, в те времена, когда отдельный человек представлялся всего лишь песчинкой, слабым рабом великого Государя, поэт вдруг начинает воспевать человека, обыкновенного человека в его простом человеческом обличии. Человека, который ест и спит, пьёт, гуляет в саду, вдыхает ароматы золотой стерляди и славных окороков, человека, который рождается и умирает, и, не совершая ничего выдающегося, всё-таки становится всемогущим просто по факту своего существования.
Эти державинские строки в самом деле перевернули русскую поэзию:
Я связь миров повсюду сущих,
Я крайня степень вещества;
Я средоточие живущих,
Черта начальна божества;
Я телом в прахе истлеваю,
Умом громам повелеваю,
Я царь— я раб— я червь— я Бог!
Но, будучи я столь чудесен,
Отколе происшёл?— безвестен:
А сам собой я быть не мог.
(ода «Бог»)
Заявить о себе «я – Бог»? Это и сегодня не каждому по плечу. А Державин – смог.
И благодаря ему идущий следом романтический герой поэм Жуковского и Пушкина, стихов Батюшкова и Лермонтова получил возможность задаваться дерзкими вопросами о бытии, о Боге, о человеке, о праве на критику авторитета и о всемогущем праве рождать и убивать мир в себе и вокруг себя.
И державинские пиры будущая поэзия заметила, восхитилась – и взяла на вооружение. После Державина пиры описывали с разными интонациями почти все.
Благодарный ученик Пушкин в одном из своих великолепных поэтических «фуд-снимков» воспроизводит державинскую стилистику:
Вошёл: и пробка в потолок,
Вина кометы брызнул ток;
Пред ним ростбиф окровавленный
И трюфли, роскошь юных лет,
Французской кухни лучший цвет,
И Страсбурга пирог нетленный
Меж сыром лимбургским живым
И ананасом золотым.
(“Евгений Онегин”)
Поэтические столы незаметно переместились и в прозу. Большим мастером описаний пиршеств был Гоголь. У него даже скромные старосветские помещики не просто едят, а по-настоящему пируют на свой старосветский манер: “«Чего же бы теперь, Афанасий Иванович, закусить? разве коржиков с салом, или пирожков с маком, или, может быть, рыжиков соленых?» - «Пожалуй, хоть и рыжиков или пирожков, — отвечал Афанасий Иванович, и на столе вдруг являлась скатерть с пирожками и рыжиками. За час до обеда Афанасий Иванович закушивал снова, выпивал старинную серебряную чарку водки, заедал грибками, разными сушеными рыбками и прочим. Обедать садились в двенадцать часов. Кроме блюд и соусников, на столе стояло множество горшочков с замазанными крышками, чтобы не могло выдохнуться какое-нибудь аппетитное изделие старинной вкусной кухни. За обедом обыкновенно шел разговор о предметах, самых близких к обеду. «Мне кажется, как будто эта каша, — говаривал обыкновенно Афанасий Иванович, — немного пригорела; вам этого не кажется, Пульхерия Ивановна?» - «Нет, Афанасий Иванович; вы положите побольше масла, тогда она не будет казаться пригорелою, или вот возьмите этого соусу с грибками и подлейте к ней». – «Пожалуй, — говорил Афанасий Иванович, подставляя свою тарелку, — попробуем, как оно будет».
Гоголевские пиры – не просто «фуд-фотографии»: в «Вечерах на хуторе близ Диканьки» они – неотъемлемая часть умопомрачительного антуража малороссийской деревни, в старосветских помещиках – составная часть грустной авторской иронии, в «Мёртвых душах» (помните засохший кулич, которым Плюшкин потчует Чичикова? Калачу этому, между прочим, несколько лет!) – реалистическая характеристика героя.
Иван Тургенев выкладывал бы неяркие, но стильные снимки нехитрой охотничьей снеди (и по краю, многозначительной деталью – переливчатое утиное перо или тусклый ствол ружья), Илья Гончаров – изобилие деревенского пиршества своей знаменитой Обломовки, Чехов – чёрно-белые фотографии отдельных блюд аллегорически сервированного стола.
Так что – фотографируйте еду.
Просто делайте это со смыслом.
А. Северинец
Присоединяйтесь — мы покажем вам много интересного
Присоединяйтесь к ОК, чтобы подписаться на группу и комментировать публикации.
Нет комментариев