Повесть тридцать восьмая
Борис Лавренев
ГРАВЮРА НА ДЕРЕВЕ
Часть 3/6
— Вы что же думаете, что мещанин определяется по паспорту?
— Не так наивен! Это фигурально. Дело вот в чем. Мещанин наиболее приспособляющееся животное из всех известных зоологии видов, А кроме того, он страдает ницшеанским самовозвеличением. Каждый мещанин думает, что он — единственный, а земля его достояние. Мещанин с невероятной ловкостью окрашивается под эпохиальное понятие о верхушке человечества. В наши дни он утверждает себя, как чистокровного пролетария. Если вы ему скажете, что он не пролетарий, — он, сукин сын, обидится. Как же так: и выкрашен с ног до головы кармином, и в глазах нечто этакое энтузиазное, и словарь у меня самый современный, а вы не признаете!.. Я жаловаться буду, я управу найду! За что боролись?.. Мещанство — изумительный случай не только оборонительной, но и наступательной мимикрии. Опубликованную вами хартию прав пролетариата мещанин немедленно полностью отнес к себе, вырвав из нее те параграфы, в которых есть неприятные слова об обязанностях. И он требует немедленного осуществления этих прав. Обиженная обывательщина прет на вас, как грязь из керченской сопки.
— Не запугаете, — ответил Кудрин, — заставим грязь влезть обратно.
— Как? - спросил Половцев с нескрываемой иронией.
— Вот! — Кудрин опустил вниз руку с сжатым кулаком.
Половцев протяжно засвистел:
— Фьююю!.. Отжило век и не годится. Так можно было давить генералов, а мещанство между пальцами вылезет. Оно не физический враг.
— Может быть, вы нашли спосоо борьбы? — уже враждебно спросил Кудрин.
— Где нам, обломкам капитализма, чай пить, — с горечью ответил Половцев. — Но одно, пожалуй, скажу. Мещанина нужно грохать по лбу переворотом в культуре. Ему, сукиному сыну, нужно показать такую новую, совершенную культуру, созданную революцией, чтобы он ослеп от ее света и понял свою пошлость и ничтожество. Почувствовал бы себя не властелином вселенной, а первобытной обезьяной, существом низшей породы. А что сделано в этой области?. Что?.. Возьмем любую отрасль культуры.. ну, хоть бы литературу. Что изменилось в ней наряду с коренным изменением социальных отношений, с полным переворотом, совершенным в Октябре? Да ничего!.. Переменились названия героя, и остались те же схемы. Место добродетельного городового занял добродетельный милиционер. Место министра, отдающего силы на благо веры, царя и отечества, — добродетельный ответственный работник, жертвующий собой для блага пролетариата. От замены одних кукол другими ничто не меняется. И не так создается новое искусство класса-победителя. Сколько ни выворачивай перчатку, она остается перчаткой.
— Что же вы рекомендуете?
— Я? — ответил Половцев. — Я не учитель жизни и не политик, как вы правильно заметили. Но если вы не обратите максимум внимания на фронт культуры, если вы не вытряхнете из древнего Адама всю дрянь, которой он был набит в течение веков, не вдохнете ему в душу новый огонь исканий и дерзаний, — придет время, когда вас может задушить плесень. Нужно создавать совершенно новую интеллигенцию, плоть от плоти самого здорового, что у вас есть. — рабочего класса. Нужно не считать интеллигенцию чудищем облым, а приучить народ уважать ее.
— Открыли Америку, — сказал Кудрин, — Мы не ставим себе эту задачу, но нужны десятилетия...
— Не спорю... Но пусть на это дело будет брошена ся интеллектуальная верхушка партии, ее лучшие люди.
А то у меня создалось впечатление, что, когда человек оказался негоден на работе в промышленности, в сельском хозяйстве, в армии и его некуда девать, его сплавляют за неспособностью на культурный фронт. И он сидит сам по уши в болоте и других тянет. Почему делом культуры может руководить полуграмотный человек? Возьмите наш клуб. Через него проходят пять тысяч человек,. в основном молодняк, будущие ваши кадры, которые должны сменить нас, капиталистических подонков. А. наш завклубом бумажки грамотной составить не может, а когда выступает с трибуны — слушать невозможно эту галиматью. В клубе грязно, зимой холодище, летом мухи и пыль, Неуютно, казенно, заплевано. В этом есть недопустимое презрение к той самой массе, для роста которой и создан клуб. Не мудрено, что наиболее развитых рабочих в клубе днем с огнем не найдешь потому, что они его переросли. Менее развитые направляются в пивнуху — там теплее и веселее. А клуб заполняет ухарская шпана, будущие и настоящие хулиганы, И торжествует мещанин, ибо танцульки в «два прихлопа — три притопа» убеждают его в том, что торжествует его «культура»,процветающая под аккомпанемент балалаек... Нет, дорогой шеф!. До победы далеко. Нужен Октябрь. культуры... Вот!
Половцев замолчал. Молчал и Кудрин. Наконец технический директор спросил:
— Что ж молчите? Презираете?
Кудрин наклонился с койки.
— Нет! Я слушал! Внимательно!... В той профессорской абракадабре, которой вы разразились, возникла дельная мысль об Октябре культуры. Но ведь мысль эта не ваша, а Ленина. Мы ее знаем. Но заимствовать мысли у Ленина — это уже достижение для интеллигента вашей формации.
— Покорнейше вас благодарим, ваше превосходительство, — полуиронически-полугрустно сказал Половцев.
— А вы не относитесь с небрежением, — ответил Кудрин, — хорошая мысль хороша, когда ее подает голос даже с другого берега.
— Спокойной ночи! — сердито буркнул технический директор.
Поезд несся сквозь березовые перелески, оставляя на ветках рваную вуаль дыма, уплывающую в древнее и грустное русское небо.
6
Утром на вокзале Кудрин расстался с Половцевым, условясь о встрече на заседании в половине шестого. Он испытал чувство, похожее на облегчение, когда фетровая шляпа профессора исчезла в толпе, вытекшей из вокзала на площадь.
Последние разговоры с техническим директором оставили в голове Кудрина неприятный, мутный осадок. Самое неприятное было то, что мысли Половцева начинали как-то неожиданно и нежелательно совпадать с мыслями самого Кудрина. Это особенно выявилось в этом ночном разговоре в вагоне. Кудрин сознавал, что оловцев не без основания высказывает опасения за новую культуру советского общества. Утверждение Половцева, что на культурный фронт посылаются люди, обнаружившие непригодность к работе в других областях, было злым, но не лишенным правды. А рост мещанских настроений, расцвет обывательщины, вызванный новой экономической политикой, внушал опасения. И, казалось, надо было прислушаться к стихотворному предупреждению Маяковского, как бы коммунизм не был побит канарейками.
Вспоминая упреки Половцева по поводу работы клуба, Кудрин не мог не признать, что профессор прав. Клуб был непривлекателен, запущен, неуютен, от него несло убогостью и казенщиной. Что нужно было решительно взяться за полную реорганизацию дела. Но за более срочными и государственно необходимыми делами до клуба руки не доходили, а кроме того, неоткуда было взять качественные кадры работников. В городе было несколько образцовых домов культуры и клубов, работа в которых велась живо, с выдумкой и огоньком, но этого было мало для двухмиллионного города. А в малых клубах властвовала рутина, скука и уныние.
«Вот вернусь в Ленинград, вырву время и разворошу это воронье гнездо», — подумал Кудрин, выходя из трамвя на площади Свердлова. Ему нужно было еще зайти в Наркомфин, выяснить некоторые дополнительные сведения по смете. Это могло занять полчаса времени, а с полудня и до половины шестого он был совершенно свободен. Знакомых и друзей в Москве было много, но ехать к ним в рабочие часы не хотелось. Мелькнула мысль побывать в Третьяковской галерее, но Кудрин вспомнил,что по понедельникам галерея не работает.
Тогда он решил после Наркомфина поехать на Воробьевы горы и пообедать на поплавке у Нескучного.
В Наркомфине он быстро закончил дело. Разговаривая с товарищем, у которого проходила смета треста, Кудрин с удовлетворением отметил, что он с Половцевым правильно предусмотрели те пункты, по которым можно было ожидать веских и решительных возражений. Он объяснил товарищу свою позицию в этих вопросах, и тот одобрил соображения Кудрина, признал их правильными и обещал поддержку.
Выйдя в коридор, Кудрин направился к лестнице. Навстречу ему подымался человек в широком пальто из пушистого серого драпа. Кудрин бросил беглый взгляд на пальто, отметив хороший покрой, но на обладателя пальто не взглянул и пошел дальше. Но вдруг на плечо ему легла чья-то рука. Он поднял голову и увидел белозубую радостную улыбку на знакомом лице.
— Федор! .. Феденька! — вскрикнул человек в сером пальто. — Сан, чи не сон? Тебя бачу, чи ни?
Человек в сером пальто оказался старым приятелем, начальником политотдела дивизии, где Кудрин был комиссаром. С окончанием гражданской войны они разошлись и потеряли друг друга из виду.
— Оце добре, — сказал приятель, — як кажуть: на вовка и ягня бижить. Я учора приихав, та мозгую, як бы тебе разшукати, а вин ось сам. А у меня до тебе писулька е!
— Откуда? — полюбопытствовал Кудрин, сжимая руку приятеля.
— Из Парижа... От гарнесенькой дивчины!
Кровь хлынула в щеки Кудрину, и он растерянно посмотрел на приятеля. В памяти всплыла большеротая ласковая девушка, поджидающая его на бульваре, вертя в пальцах маленький букетик фиалок.
— Из Парижа? — спросил он осекшимся голосом.— Каким образом?
— Эге!.. Бачь, як спалахнувся... А я ж, хлопче, зараз из Парижа... Працюю в торгпредстве... Ну и приихав в отпуск дыхнуть ридным воздухом... Европейский для :-мене неподобен... Ну и привез тоби писульку.
— Но где и как ты мог ее встретить? — перебил Кудрин.
Приятель гулко захохотал и ткнул Кудрина в бок:
— Попался, карась? Значить, дивчина була-таки? .. о тильки, друже, писулька не от дивчины... Дуже жаль, але... Кудрин вспыхнул:
— Что ж ты дурака валяешь? От кого письмо?
— Что, разочаровался? — сказал приятель, переходя с украинского на русский. — Ну, не унывай. Видишь, мы устраивали наш павильон на выставке, а в соседнем павильоне работали французы. А расписывал. павильон такой старичок с бородкой, мсье... — Он назвал фамилию учителя Кудрина. — Вот однажды этот старикан зашел посмотреть наш павильон. Мы его поводили всюду, разговорились. Среди разговора он вдруг и спроси меня, не знаю ли я такого русского большевика по имени Теодор Кудринь. А когда узнал, что мы вместе воевали, просил твой адрес. Я, на беду, понятия не имею. Он очень огорчился, но дня через два занес письмо и просил, когда поеду домой, чтобы обязательно разыскал тебя отдал.
— Письмо с тобой? — взволнованно спросил Кудрин.
— Сейчас погляжу. Вчера портфель разбирал, не пом-ню: не то положил назад, не то на столе оставил.
Он открыл портфель, долго рылся в бумагах и наконец вытащил синий, узкий, хрустящий конверт.
— Во!.. Твое счастье, хлопче!
Кудрин почти вырвал у него из рук конверт, Ему захотелось скорее уйти и остаться одному. Он сказал приятелю:
— Спасибо! Ты надолго приехал?
— Недели на две.
— Если будешь в Питере — загляни! Трест «Стеклофарфор». Пока прощай, спешу.
— Чого ж це ты так гонишь?.. Писулька же не от дивчины, — снова захохотал приятель, прощаясь.
Кудрин выскочил на улицу, поймал первое попавшееся такси и приказал везти себя к Нескучному садую Сев в машину, вынул конверт,-надорвал его, но сейчас же положил обратно в карман.
«Нет, прочту в саду, где-нибудь в укромном уголку, в тишине», — подумалось ему.
Шофер остановил машину у входа в сад.
— Подождать? — спросил он.
— Нет, я пробуду долго, — ответил Кудрин, расплатился и пошел по аллее.
В саду было тепло и душно от преющей прошлогодней листвы. Пахло клейким ароматом молодой майской зелени, обрызганной солнечным светом. Кудрин свернул на боковую дорожку. По земле дрожа скакали солнечные зайчики, и обочиной хлопотливо бежала серенькая птаха, кося на Кудрина забиячливый глазок, Он дошел до укрытой в кустарнике скамьи, снял с головы кепи, сел и вскрыл конверт, чувствуя, как сердце забилось учащенными толчками.
Мелкий изящный почерк сразу напомнил ему мэтра, щеголеватого, изящного старика.
«Дорогой Теодор, — писал мэтр, — я так случайно и счастливо- нашел вашего друга, что это показалось мне чудом. Мне очень хочется вновь встретиться с вами, хотя бы письменно пока. Ваш друг рассказал мне, что после отъезда из Парижа вы, вместе с ним, делали гражданскую войну у себя дома. Это великолепно. Я не понимаю, что такое коммунизм, я законсервированный буржуа, но я чувствую лучшие симпатии к вашей стране уже потому, что она первая прикончила гнусное человекоубийство во славу Пуанкаре-Война и его шайки. Сколько погибло прекрасных надежд и прекрасных сердец. Вы помните, без сомнения, ваших коллег по студии Адриена Море, Жака Прево, Роллана де Пуатье. Все они так много обещали нашему искусству, и все сложили головы на фронте. Какие утраты! И для чего?
Как художник я при всей моей буржуазной природе всегда был свободомыслящим. О вашей стране я мало знаю. Только слухи!, Мне кажется, что вы натворили много крайностей, но я не настолько политик, чтобы в этом разбираться, и вы извините мне мою неосведомленность. Во всяком случае, войны окончены, и вы живете мирной жизнью и снова творите. Я уверен, что ваша кисть может принести славу вашему молодому искусству. Не примите за лесть, но ведь я всегда считал вас настоящим большим живописцем. Вы стояли головой выше всего сброда, который в Париже портит полотна мазней. Как ваши успехи? Может быть, вы найдете минуту написать мне о них? Я думаю, ваши товарищи революционеры радуются полотнам, на которых вы запечатлеваете преображение вашей нации. Позвольте мне крепко обнять вас и примите лучшие и сердечные пожелания.
Ваш стареющий учитель».
Держа письмо в пальцах, Кудрин задумался.
Значит, мэтр думает, что он вернулся к живописи, и не подозревает, что его ученик не брался за уголь и кисти в течение десяти лет. Чувство, похожее на тоску, овладело Кудриным. Он встал и поспешно спустилсявниз к .реке. На террасе поплавка он нашел столик у края. В нагретом струящемся воздухе жемчужно мерцала река, сворачивая плавной лукой к Новодевичьему монастырю. Деревья на противоположном берегу казались игрушечными. Кудрин с аппетитом пообедал и выпил бутылку сотерна. В приподнятом настроении он вернулся в город. Проходя по Петровке, он увидел в окне Пассажа заграничный джемпер яркой расцветки. Он решил сделать подарок Елене.
«Сама же она никогда не догадается купить и будет ходить в своей арестантской прозодежде».
Сделав покупку, приобретя в книжном магазине на Кузнецком еще несколько новинок, он поехал на заседание. Заседание уже началось, и Кудрин осторожно пробрался к стулу, который занял для него раньше приехавший Половцев.
Вопрос о смете треста стоял в повестке четвертым, и пришлось прождать около полутора часов. Прикрываясь портфелем, Половцев шепотом рассказывал Кудрину московские новости и анекдоты, но Кудрин слушал рассеянно. Обсуждение сметы прошло без всяких осложнений. Урезали еще несколько второстепенных пунктов, остальная часть прошла как по маслу, при энергичнойподдержке представителя Наркомфина. После принятия резолюции Кудрин и Половцев покинули зал заседаний.
— Повезло, — сказал с облегчением Половцев,— знать бы, так и приезжать не стоило. Попусту таскались.
— Ну, нет, — отозвался Кудрин, — я встретил нужного человека, как нельзя кстати.
— А что такое?
— Так... личное дело.
Половцев посмотрел на часы на трамвайном столбе.
— Двадцать пять восьмого. До поезда четыре часа. Вы куда?
— Никуда, — ответил Кудрин, — у меня все дела кончены.
— Тогда не хотите ли совершить прыжок в бездны литературы? Сегодня в Политехническом музее доклад поэта Тита Шкурина.
— Наверное, скука? — вяло сказал Кудрин.
— Наоборот... Ручаюсь за веселье. А потом — ведь все равно. Сидеть где-нибудь в кафе или слоняться по улицам еще скучнее. Идем!
— Ну, пусть так, — согласился Кудрин.
У входа в Политехнический музей стояла толпа молодежи, сквозь которую Половцев и Кудрин с трудом пробились в здание. Оставив Кудрина в вестибюле, Половцев на несколько минут исчез в каморке администратора и вышел оттуда с видом победителя.
— Везде надо иметь лазейки, дорогой шеф. Все билеты распроданы за неделю, а для нас с вами нашлись.
Они сдали пальто в гардероб и вместе с шумной, оживленной молодежью поднялись в фойе. Огромные красные буквы афиши оповещали, что член ассоциации Левого фланга искусств, поэт Тит Шкурин прочтет доклад на тему: «Искусство конкретного факта».
Прочтя афишу, Кудрин спросил у Половцева:
— Что такое искусство конкретного факта?
— Не торопитесь! Сейчас выслушаем очередное откровение и все поймем.
Они взяли программу с тезисами доклада, с трудом протискались в зал, у проходов в который контролеры изнемогали в неравной борьбе с зайцами. В зале разыскали свои места в третьем ряду, согнав с них каких-то сконфуженных девчурок.
Раздался звонок, и на кафедре появился докладчик. Очень длинный и тощий, с удлиненной головой, похожей на дыню, и такой же голой, как дыня, Тит Шкурин разложил на кафедре листки конспекта, надел необыкновенной формы шестигранные очки, прокашлялся и заунывным голосом начетчика стал излагать теорию искусства конкретного факта. Эта теория сводилась к отрицанию всей литературы, которая существовала .в мире до явления народам Тита Шкурина и его единомышленников. Все жанры художественной литературы объявлялись контрреволюционными и вредными для революции. Классическая литература была хитро задуманной акцией буржуазии, направленной на затемнение сознания трудящихся лживыми и усыпляющими вымыслами. Она была таким же опиумом для народа, как и религия. Она обманывала трудящихся, подсовывая вместо конкретного факта выдумку, отравляющую подслащенной фальшью трезвое сознание пролетариата. Всем писателям прошлого, агентам буржуазии, ее наемным пропагандистам Тит Шкурин противопоставлял себя и свою ассоциацию Левого фланга искусств, которая издавала самый крайний журнал. В этом журнале ассоциация проводила мысль, что лучшими образцами новой литературы социализма являются только очерки, описывающие конкретную действительность и конкретных людей. Право на художественный вымысел в литературе объявлялось «проклятым наследием капитализма».
Зал слушал с настороженным вниманием, и в тишине равномерно скрипел нудный голос докладчика. Кудрин нагнулся к Половцеву и с недоумением тихо спросил:
— Что это за сволочь?
Половцев фыркнул так, что на него оглянулись.
— Что вы? Что вы?.. Вы просто реакционер в литературе, — сказал он сквозь смех. — Ведь этот субъект сейчас одна из самых модных фигур. Он делает погоду.
Кудрин нахмурился и промолчал.
Безостановочно, лишь изредка вытирая платком пот с лысины, Шкурин в течение часа громил мировую литературу от Гомера до Горького. Он призывал молодежь выйти на улицы и требовать от правительства уничтожения библиотек и закрытия всех журналов, кроме журнала ассоциации Левого фланга искусств. Кроме того, он снисходительно допускал существование газет, поскольку их материал держался на конкретных фактах.
Наконец он сложил свои листки и объявил десятиминутный перерыв перед прениями. Зал проводил его бурей аплодисментов, и публика, топоча, ринулась в фойе перекурить.
Кудрин резко встал.
— Я ухожу, Александр Александрович, а вы, как угодно... Я люблю рыжих в цирке, а не. в аудитории. И потом этот рыжий что-то странен.
Половцев тоже поднялся с ядовитой улыбочкой:
— Иу, что же!.. Я с вами. Хотя и хватило бы времени послушать прения, но нечего делать.
Они вышли из музея и пошли к Лубянской площади. На углу Мясницкой у старинной церквушки, назначенной к сносу, в подслеповатом старинном оконце из шестигранных глазков, зажатых в свинцовую оправу, красной капелькой мигала лампадка. С площади подходил четвертый номер трамвая. Холодно, как сабли, блестели рельсы.
— Садимся? — спросил Половцев.
— Нет! В вагоне душно... и вообще душно,— с яростью ответил Кудрин. — Пройдемся пешком.
Пробиваясь через встречные человеческие потоки по узкому тротуару, они молча дошли до Мясницких ворот. И Кудрин свернул направо, на Чистые пруды. Половцев догнал его и в мимолетном отблеске фар пролетевшего автомобиля увидел на лице Кудрина напряженно-злое выражение. Войдя в ограду бульвара, Кудрин пошел медленнее.
— Посидим, — глухо сказал он, — я что-то устал.
Они нашли свободную скамью. После долгого молчания Половцев осторожно спросил:
— Мне кажется, вы сердитесь на меня, Федор Артемьевич, что я потащил вас на доклад.
— Почему вы думаете? — усмехнулся Кудрин.— Точно я маленький, чтобы меня можно было куда-нибудь потащить. Дело не в этом. Я испытал невероятное отвращение... до физической тошноты... Послушайте, кто этот развязный кривляка, этот субъект без роду и племени? Что это — тупица или открыто издевающийся враг? Весь смысл нашей литературной политики, вся наша надежда в том, что мы сможем вырастить своего Пушкина, своего Толстого, своего Гоголя... А что предлагает эта каналья?.. Успокоиться на дневнике происшествий, на хронике, на ползании по фактикам, без осмысления, без обобщения, без художественного претворения... Это же открытая атака врага!
Половцев ответил не сразу.
— Прежде всего, я попрошу у вас извинения, Федор Артемьевич... Но я не подумал, что вы будете так остро реагировать... А затянул я вас на этот фарс нарочно, сознательно. И вот этого вопроса: «дурак или враг?» — я ждал.
— Ждали?
— Да!.. Я был уверен, что вы его зададите. Дурак или враг? Но прежде чем ответить на этот вопрос, я позволю сказать два слова. С вами работают две группы беспартийной интеллигенции. Первая, очень существенно: расходясь с вами в понимании и оценке событий, может быть многого не осознавая во всей полноте, а может быть, и по некоторой косности мышления, все же пошла работать с вами, сознав, что в потоке эпохи вы, и только вы оказались властью, достойной этого названия, проявившей и государственную зрелость, и достоинство подлинной власти, единственно могущей вывести страну на путь широкого и коренного обновления и оздоровления. Эта группа много пережила, испытала немало обид, не всегда заслуженных, и, придя к вам, подав вам руку, она сохранила за собой право иметь самостоятельные взгляды на некоторые явления, не забегать вперед с лакейскими поклонами, не прислуживаться через край и критически относиться к тем или иным мероприятиям, разделяя тем не менее с вами и судьбу и ответственность до конца. Для этой группы существует священное понятие родины. Можете называть ее как угодно: СССР, Мировая Коммуна, Соединенные штаты пролетариата и еще как вздумается, но для нас это — Россия. Я говорю для нас потому, что причисляю себя к этой группе. И мы работаем рядом с вами честно для России сегодняшней и будущей, ибо увидели, что вы ведете ее к лучшему будущему. Когда вы, с нашей точки зрения, порете чушь, мы имеем мужество открыто говорить вам это, но никогда не пойдем ни на какую политическую авантюру или предательство.
— Спасибо за откровенность, — иронически обронил Кудрин.
— Не шутите!.. Но есть и другая группа. Она ничему не научилась. Она ничего не вынесла из событий, кроме злобной обиды за крушение своего житейского благополучия, своих гладеньких и чистеньких карьер. И она примкнула к вам, только поняв, что нужно выбирать между бытием и небытием, а небытие вещь неприятная. Эта группа работает, стиснув зубы, из-под палки, а так как она, в силу врожденного карьеризма и беспринципности, не желает занимать второстепенные места, она из кожи вон лезет в угодничестве, подхалимстве и поддакивании вам даже в ошибках. Ваши ошибки радуют их и пробуждают в них надежды. Ведь каждая ошибка ослабляет вас и усиливает их. И они изобретают все эти якобы ультралевые теории в области искусства, литературы, науки, пользуясь тем, что вы, во-первых, еще плохо в этих материях разбираетесь, а во-вторых, потому, что вам еще некогда вплотную заняться этими проблемами... Вот эти две группы интеллигенции презирают одна другую и имеют на это основания.
Кудрин повернулся к Половцеву:
— Ну и какие же выводы из того, что вы мне сообщили?
Половцев вскинулся.
— Да что ж вы, сами не видите? В жизни все и вся можно использовать правильно. Сегодняшнего докладчика можно с успехом послать обрабатывать коммунальные огороды, — небось видели, какие у него плечи. Но позволять ему обрабатывать головы молодежи — преступное попустительство, Поэтому я был удовлетворен вашим вопросом: «тупица или враг». Враг! Ибо это теория врага, нигилячество взбесившегося мещанина, оплевание всего, что сделало человечество на этой планете в пути своего развития. Это натиск мещанина, о котором я говорил вам в вагоне.
Кудрин встал:
— В ваших словах, Александр Александрович, есть доля истины, но зачем же впадать в паническую истерику. Подрастут наши кадры, и мы турнем Шкуриных в три шеи.
Половцев огрызнулся фальцетом:
— В чем дело, наконец? Откуда у вас эта казенная самоуспокоенность? В годы гражданской войны вы не страдали оптимистическим раздутием селезенки, и это принесло вам победу... Подрастут кадры?.. А что, если кадры успеют заболеть прежде, чем подрастут? Тогда что? А симптомы есть... Впрочем... — Половцев оборвал речь и взглянул на часы: — Пора на вокзала
В вагоне Половцев не проронил больше ни слова и после отхода поезда быстро разделся и повернулся лицом к стене, подчеркивая нежелание продолжать разговор.
Кудрин был рад этому и, как только Половцев улегся, погасил свет.
7
Не заезжая домой, Кудрин с вокзала приехал в управление треста и сразу, как пловец с вышки в воду, погрузился в привычные будничные дела. Как всегда, в кабинет входили один за другим с бумагами и докладами начальники отделов, заместители, портфели раскрывали свои кожаные пасти, выворачивая содержимое, и, шелестя листами, в обычном ритме текла повседневная работа.
Уловив правильность этого ритма, бесперебойное его движение, Кудрин включился полностью в него и позабыл о растравляющих разговорах с Половцевым. Работа, как всегда, увлекала его целиком, Ему нравилось сознавать, как в большом и сложном организме треста все прочно связано и скреплено, винтик к винтику, колесико к колесику. Все должно было действовать и действовало непрерывно, точно, бесшумно, без скрипа и задержек, и вся эта налаженная система являла собой то доверенное Кудрину большое и нужное промышленное целое, которое носило название треста «Стеклофарфор».
В размеренный ход этой работы нежданно ворвался резкий звонок одного из трех телефонов на столе Кудрина. Это был телефон прямой связи со Смольным.
Подняв руку, Кудрин остановил на полуслове докладывающего сотрудника и приложил трубку к уху.
— «Стеклофарфор». Кудрин слушает.
Приглушенный и несколько искаженный голос застучал ему в ухо:
— Федор|.. Вот здорово!.. А я думал, ты еще не вернулся... Что? Нынче утром? Все в порядке?.. Ну-ну!.. Как живешь? Я? Тоже помаленьку... Послушай-ка, ты не заедешь часам к трем ко мне? Ну, минут на десять. Есть разговор... Да нет, по личному. Приедешь — узнаешь... Когда хочешь, только не позднее половины четвертого... Будь здоров! Жду!
- Кудрин положил трубку и уже рассеянно дослушал доклад.
Звонил председатель губернской контрольной комиссии Манухин. Звонок неприятно встревожил Кудрина. Кудрин не мог понять, какое личное дело могло быть к нему у Манухина, о котором нельзя было сказать по телефону.
И то, что звонил сам Манухин, и что в тоне его разговора было что-то недосказанное и уклончивое, не понравилось Кудрину. Тем более это было неприятно, что Манухин, старый и близкий товарищ, говоря с Кудриным, старался придерживаться обычного для него шутливого тона, но в шутливости на этот раз чувствовалась заметная принужденность, желание прикрыть шуткой что-то, что было не похоже на шутку.
Кудрин недоумевал. Он не мог объяснить себе замеченную перемену в обращении с ним Манухина, не припоминал за собой ничего такого, что могло объяснить эту перемену. Наскоро и уже без увлечения закончив очередные дела, он вызвал машину и поехал в Смольный.
— В чем дело? — спросил он, входя в манухинский кабинет, еще с порога.
Манухин поднял стриженную ежиком светловолосую голову от синей папки, в которой копался, и под коротко остриженными рыжеватыми усами его тонкие губы сложились в насмешливую улыбку. Он почувствовал волнение Кудрина и несколько секунд смотрел на него, прищурив глаза и покачивая головой, и только после вторичного вопроса, протянув руку, сказал:
— Здравствуй и садись!.. Да ты что ерзаешь?.. Первый раз в контрольную потянули. Ничего, братец, привыкай да не штрафись.
Кудрин с размаху сел в кресло и рассеянно пожал руку Манухина.
— Ну тебя к чертям!.. Не изображай великого инквизитора! — раздраженно заговорил он. — Что стряслось? Какая-нибудь склока?
Манухин, продолжая щурить глаза, строго-испытующе смотрел в глаза Кудрину и вдруг, ударив ладошкой по столу, раскатился добрым, звенящим смешком, Сквозь смех он пробормотал:
— Эх ты, дурень!..Чует кошка... А вот погоди, мы тебя из партии железной метлой. Не шали, не пакости, не обрастай, не впадай в буржуазные заблуждения,
— Что такое? — вскочил Кудрин, потрясенный внезапной догадкой, — Брось паясничать, говори серьезно.
Манухин вытер платком влажные от смеха губы и сразу стал другим, простым, дружелюбным, с ласковой искоркой в светлых глазах.
— Да ты сиди, Федор!.. Сейчас все по порядку. Видишь ли, вчера заявилась ко мне твоя Елена. «Хочу, говорит, с тобой, товарищ Манухин, держать совет насчет Федора». — «Валяй, говорю, товарищ Елена». Тут она мне и начни выкладывать, что ее очень беспокоит твое поведение, а поскольку ты ей муж, то она должна сказать, что наблюдает последнее время нечто беспокойное в смысле партийных уклонов, как-то: желание жирно жить, застой, утрата пролетарской сущности, накопительские тенденции, обрастание буржуазными безделушками, а кроме того, очевидное намерение отбить у своего технического директора его даму коварной артистической внешности.
Манухин говорил - полушутя-полусерьезно, в глазах у него бегали лукавые вспышечки, и нельзя было понять, чему он верит, чему не верит.
Кудрин нервно стиснул в пальцах карандаш, взятый со стола, и сломал его пополам. Осколок карандаша ударил Манухина в лоб, и тот потер ушибленное место.
— Ты, браток, спокойней. Свой лоб прошибай, а я всетаки должностное лицо и неприкосновенен.
— Послушай, Андрей, — спросил Кудрин, — ты не привираешь малость?
Манухин снова вскинул взгляд па Кудрина и как-то задумчиво-серьезно ответил:
— Нет! Даю слово, что разговор был именно в этом смысле.
Кудрин помолчал.
— Какая гадость! — наконец выжал он, — Ведь ничего похожего на правду. Не пойму — идиотизм или паскудная бабья сплетня.
Манухин положил ладонь на руку Кудрина.
— Погоди! Я думаю, ни то, ни другое, — мягко, как бы стараясь оправдать поступок Елены, сказал он.— Просто она, как близкий человек, разволновалась... может быть, даже без основательных поводов, и пришла ко мне поделиться своими заботами. Из хороших побуждений.
— С дурацким и лживым доносом? Благодарю за такие хорошие побуждения. Сегодня она выложила «заботы» тебе, завтра пойдет к Петрову, послезавтра к Иванову, и пошла гулять клевета. В чем именно она меня обвиняла? Факты?
Манухин слегка похлопал по руке Кудрина.
— Сдержи нервы! Ни в чем конкретно она тебя не обвиняла. Да и вообще не обвиняла, а беспокоилась, что ты, на ее взгляд, очень переменился за последнее время, размяк, возишься с разными хлюпиками, оторвался от масс... Видно, ее это волнует. Не дерево же — жена!
Кудрин встал и сухо сказал:
— Боюсь, что дерева больше, чем жены... Во всяком случае, спасибо за предупреждение. Но я взрослый, мой партийный стаж побольше; чем у моей жены, и не ей меня учить. Ты меня знаешь. Я не делал и не делаю ничего, что могло бы меня скомпрометировать как члена партии. Нянек мне не надо, Если в твое распоряжение поступят действительно порочащие меня данные, дай им должное направление, а отрывать меня от дела ради чепухи непростительно... Если мы будем подозревать друг друга по бабьему трепу, нам на дело времени не останется. Прости и до свиданья.
Он пожал руку Манухину. Тот улыбнулся:
— Чего же ты так нервничаешь, Федя? Раз прав, значит — прав. А кто прав, тот спокоен.
Кудрин твердо встретил испытующий взгляд Манухина.
— Я спокоен,— ответил он,— но меня сейчас занимают некоторые весьма решающие для меня вопросы.
Я над ними много и напряженно думаю, чтоб найти правильное решение. А для этого нужно внутреннее равновесие. И досадно, когда не умеющая думать и ничего не понимающая женщина срывает это равновесие. И из друга — становится врагом. Будь здоров, Андрей!
Он решительно вышел из кабинета. В нем закипало неудержимое раздражение против Елены... Глупая, оскорбительная выходка, Объявление войны без резонного повода.
То, что Манухин пытался оправдать ее приход в контрольную комиссию беспокойством о Кудрине, было неубедительно для Кудрина; тем более что оснований для беспокойства не было. Неужели она не могла просто, по-товарищески, спокойно, даже после нелепой вспышки перед отъездом в Москву, поговорить с ним, высказать свои сомнения и тревоги? Неужели он отказался бы так уже дружески объяснить ей все, что занимало его последнее время. Если бы даже его объяснения не рассеяли ее сомнений, она могла же поговорить с тем же Манухиным, который не раз бывал у Кудрина, в домашней обстановке, не придавая разговору официального характера. Но появление в контрольной комиссии совершенно меняло положение. Кудрин прекрасно понимал, что, приди не Елена, а любая другая женщина с такими обвинениями против него, могло бы возникнуть уже формальное дело, которое, конечно, кончилось бы ничем, но, во всяком случае, сулило бы много неприятных минут.
Выйдя из Смольного, Кудрин сумрачно стоял у машины, думая, ехать или не ехать сейчас домой? Он боялся встретиться сейчас с Еленой, чтобы в озлоблении не наговорить ей лишнего, оскорбительного. И он придумывал, как бы оттянуть возвращение в дом.
И совершенно нежданно он вспомнил записанный у кассирши на выставке адрес Шамурина. Если поехать сейчас к художнику, то мирный разговор о творчестве, о работах этого интересного и неведомого мастера, знакомство с его трудом может сыграть роль,громоотвода, поможет успокоиться и погасит негодование. И, решив ехать, он сказал водителю адрес.
Машина промчалась по Невскому, свернула на улицу Герцена, миновала сквер у Исаакиевского собора. Там на свежепосыпанных песком дорожках копошились ребятишки, Кудрин посмотрел на их веселую воробьиную возню, и у него болезненно сжалось сердце. Он подумал, что, возможно, все тревоги, вся неудовлетворенность последних лет и ощущение холодной пустоты в доме происходят оттого, что по комнатам не бегает вот такой неуклюжий шарик, которому можно было отдать неизрасходованный запас мужской отцовской не юности и тепла, который был не нужен в работе и который не ценила Елена. Кудрин вспомнил, что ему уже сорок два года и жизнь идет под уклон. Он мотнул головой и сказал сам себе:
— Так-то, Федя!.. Так-то! Идешь к концу, а сменой не обзавелся. Плохо без смены.
И не докончил мысли, с горечью подумав, что, пожалуй„смены уже и не будет и поздно об этом сожалеть.
Водитель, замедлив ход машины, переспросил:
— Какой переулок-то, Федор Артемьич? Я что-то такого не помню,
Кудрин назвал переулок, водитель свернул налево, и машина запрыгала по выбоинам торцов, разбрызгивая покрышками мутные лужи. Кудрин рассеянно откинулся на спинку сиденья, взглянул па канал и замер, ошеломленный.
Перед ним, за простым и страшным, как узор гробового рюша, контуром решетки канала, медленно текла масленая, синевато-радужная вода с тяжелым запахом гнили. По ней бежали смертные лиловые тени. На противоположной стороне вставала громада брандмауэра, и
по ней трупными пятнами проступала отсырелая штукатурка печных труб,
Не было сомнения, — перед ним был тот же пейзаж, что на гравюре Шамурина, только менее мрачный и безнадежный, смягченный блеском весеннего дня. Не было только девушки у решетки, но, казалось, она сейчас обязательно должна встать на свое место в этом прозрачном мире. Кудрин сидел молча, не отрывая глаз от этой картины, повторяющей гравюру Шамурина. Он даже не заметил, что машина уже остановилась у приземистых ворот. Только когда водитель вторично окликнул его, он с трудом очнулся.
— Приехали, Федор Артемьича Этот самый! Номер четырнадцать!
Внезапно и странно отяжелев, Кудрин медленно вылез пз машины и, обходя лужи, двинулся во двор. Женщина с изможденным, серым лицом переходила двор с корзиной мокрого белья на плече.
— Шамурин? — переспросила она. — Это который художник?.. Так вы, товарищ, прошли уже. Вернитесь под ворота, вон там налево парадная, подымитесь на четвертый этаж. Там, где на дверях карточка портнихи Воронковой, там он и живет, — словоохотливо, видимо радуясь появлению нового лица, объяснила женщина.
Кудрин вернулся и.поднялся по залитой и затоптанной грязной лестнице, на которой стоял густой запах прокисших огурцов и кошачьих отходов. На двери, с которой висели лоскуты клеенки, белела маленькая карточка: «Портниха Воронкова. Шитье по парижским моделям».
Кудрин усмехнулся. Не обнаружив электрического звонка, он дернул за старинную ручку, пропущенную сквозь медистые кольца. Внутри просыпался дребезжащий звон, зашаркали мягкие шажки, звякнула цепочка, дверь открылась, и Кудрин оказался лицом к лицу с малорослой, согбенной старушонкой. Она, не мигая, смотрела на него подслеповатыми глазками в красных слезящихся веках.
— Вы к Лизавете Семеновне? А их дома нет... Понесли заказ... Может, подождете? — прошипела она беззубым ртом.
— Я не к ней... Мне нужен художник Шамурин,— сказал Кудрин.
При этом старуха быстро оглянулась назад, в темень коридора, и Кудрину показалось, что в ее глазках пробежала тень испуга.
— К Шамурину?.. Простите старую грешницу, мне ваше обличье сперва будто знакомое показалось. Думала, к нам... А к Шамурину прямо по коридору и дверь налево.
Она отстранилась, пропуская Кудрина. Больно ударясь коленом о какой-то острый угол, он добрел до двери.
— Во... во! Она самая! — придушенным шепотом сказала старушка.
Кудрин негромко постучал и сейчас же услышал за дверью быстрые и легкие, совсем не старческие шаги. Невидимая рука отодвинула засов. Дверь распахнулась, облив стену коридора холодным серым светом. На пороге стоял небольшого роста, высохший человек с острой седой бородкой и блестящими из-под кустистых бровей тревожными глазами. Глаза эти сразу запомнились Кудрину.
Серо-синие, пристальные, они таили в себе спрятанную сумасшедшинку и глубокую боль.
— Что вам угодно? — спросил хозяин.
Кудрин на мгновение растерялся от его неподвижного и подозрительного взгляда.
— Вы Шамурин? — тихо спросил он. — Простите, но я просил бы уделить мне несколько минут.
— Входите! — ответил Шамурин и пропустил Кудрина в комнату, захлопнув дверь перед носом крайне заинтересованной старушки.
Да, я Шамурин, — обернулся он к Кудрину.— А чему я обязан вашим посещением и с кем имею честь разговаривать? — продолжал он, сложив на груди худые кисти рук с вздутыми синими венами.
В его голосе, тихом и чуть скрипучем, в немножко приподнятых оборотах речи, в том, как он сложил руки, в непринужденной легкости и изяществе этого жеста Кудрин инстинктом почувствовал человека из прошлого, выдержанного, воспитанного и умеющего вести разговор с любым посетителем, выжидательно рассматривая и оценивая его. Но в то же время он уловил в этом старике странное, непрекращающееся внутреннее беспокойство, лихорадку, словно его пожирал таимый от всех, но мучительный горячечный жар. Этот жар и чувствовался в сумасшедшинке таких спокойных и замкнуто-вежливых на первый взгляд темных глаз.
И, словно повинуясь приказу собеседника, Кудрин поклонился и сказал;
— Разрешите назвать себя... Я директор треста «Стеклофарфор» Кудрин.
Старик не выразил ни удивления, ни интереса.
— Возможно, вас удивляет мое посещение, — продолжал Кудрин, но старик остановил его.
— Прошу прощения. Будьте любезны присесть и великодушно извините, я только набью трубку. У меня привычка курить. Разрешите?
— О, пожалуйста, не стесняйтесь, — ответил в тон Кудрин, ведя игру на состязание в вежливости и предупредительности. И он сел на тяжелый дубовый стул, неподалеку от двери. Теми же бесшумными и по-молодому быстрыми шагами Шамурин вышел в соседнюю комнату.
Кудрин имел время оглядеться. Стены большой запущенной комнаты с выцветшими обоями, не сменявшимися, видимо, много лет, были сплошь увешаны работами хозяина. Большинство из них были акварели, написанные широко, легкими и прозрачными тонами. Над пианино, против Кудрина, висел прекрасный, в полный рост, портрет женщины в бальном платье, своей мягкостью и расплывом напоминавший ему портреты Карьера. Эта расплывчатость контуров еще усиливалась слабым освещением простенка, и на холсте отчетливо выделялись только белые, точеные руки.
Стена направо была заполнена рядом рисунков, угольных и акварельных набросков к уже знакомой гравюре.
Их было около тридцати. Два или три изображали в разных вариантах пейзаж, остальные бесконечно повторяли фигуру и особенно лицо девушки. Один больше других привлек внимание Кудрина. На большом листе ватмана угольным карандашом быстро, нервно, с вдохновением 6ыло нарисовано лицо девушки, несколько крупнее натуральной величины. Видимо, художник стремился не столько к достижению сходства с оригиналом, сколько к передаче того выражения бесплодного ожидания и отчаяния, которое поразило Кудрина на выставке. Поразительной была сила лепки. Лицо буквально выходило из плоскости бумаги, казалось объемным. Вписанное в ватман крупными штрихами, лицо жило своей, самостоятельной жизнью, и от мучительного страдания, которое запечатлелось в каждой его черте, Кудрину стало не по себе. Он с усилием отвел взгляд от глаз девушки и тут же отметил, что рама обвита венком из хвои и креповой лентой. Внизу на раме была медная карточка с какой-то надписью. Кудрин привстал со стула, желая прочесть ее, но в эту минуту вернулся Шамурин, раскуривая на ходу старинную немецкую фаянсовую трубку.
— Чем могу служить? — повторил он, останавливаясь против Кудрина в той же позе со скрещенными руками.
— Видите ли... возможно, вы удивитесь, но я видел .на выставке вашу гравюру. Она поразила и глубоко тронула меня. Я не говорю пустых комплиментов, это правда, — поспешил сказать Кудрин, увидев, что лоб художника пересекся хмурой вертикальной складкой. — Она поразила меня правдой и силой, давно мной не виденными. Я хотел приобрести ее, но кассирша сообщила, что гравюра не продается. Но я так заинтересован ею, что вот решил разыскать вас и просить: если вы не желаете расстаться с оригиналом, — оттиснуть для меня дубликат.
Говоря это, Кудрин невольно заторопился, видя с недоумением, что Шамурин хмурится все сильнее и сумасшедшинка выступает в его зрачках яснее, как проступает рисунок под стеклом, с которого стирают пыль. И едва Кудрин окончил фразу, как Шамурин поднял руку.
— Следовательно, милостивый государь, — заговорил он, напирая на букву «м», — если я изволил вас правильно понять, вы желаете купить мою гравюру из цикла «Белые ночи»?
Спрашивал он с той же подчеркнутой любезностью, не повышая голоса, но в этой любезности и особенно в ненатурально тихом тоне Кудрин почувствовал назревающую непонятную опасность. Но, еще не осознав ее, он ответил:
— Вы поняли правильно...
Он не договорил. Шамурин резко бросил трубку на стол, шагнув к двери, рывком распахнул ее и, указав на ее пролет Кудрину, так же тихо, но с угрозой, произнес:
— Убирайтесь вон!
Кудрин растерянно встал, думая, что старик чего-то не понял.
— Простите!.. Но вы меня неверно...
— Вон! — повторил Шамурин с тем же жестом.
— Но что же я вам сделал?
И вдруг старик затопал по полу своими худыми ногами и пронзительно-тонко закричал:
— Вон! Сейчас же убирайся, каналья! Кровь мою покупать пришел?.. Кровь?.. Сгинь, рассыпься, лукавый!
Он шагнул к Кудрину и пахнул на него сивушным перегаром, перекрестил грудь мелким крестиком и тем же пронзительным фальцетом запел: «Да воскреснет бог и расточатся врази его», — наступая на посетителя и тесня его к порогу.
Озадаченный Кудрин, защищаясь от Шамурина поднятой к лицу левой рукой, выскочил в коридор. За ним мгновенно щелкнул засов, и голос, заглушенный филенкой, продолжал распевать псалом.
Кудрин чертыхнулся и бросился к выходу. На первом шаге он наткнулся на что-то мягкое. Оно жалобно пискнуло. Кудрин остановился в темноте.
— Кто тут?
Шамкающий шепот давешней старухи прошипел ему на ухо:
— Это я, батюшка... Да никак вы с художником поцапались?
Кудрин пожал плечами:
— Черт его знает. Сумасшедший он у вас, что ли?.. Выгнал меня без всякой причины. Что с ним?
— Господь ведает, батюшка. Только с тех пор, как у него дочка Татьяна Алексеевна померла, царствие ей небесное, он как бы с точки стронулся.
— У него дочь умерла?
— А как же... В запрошлом годе в воду бросившись. Враз супротив дома. Милиция набежала. Скорая помощь, народ, ан не тут-то было. Летом канал курица переходит, а утопленницы найти не могли. Только через три месяца у Екатерингофа вытащили... По одному надальону на шейке опознали, а то всю миноги объели, — тараторила болтливая старуха. — Вот он с того времени и не в своей жисти. Человек тихий, а как найдет это на него, — не дай бог. На племянницу мою, на хозяйку Лизавету Семеновну, с ножиком кидался... Пьет, почитай, без просыпу,— шептала старуха.
Кудрину стало противно оставаться в темной дыре коридора и слушать этот шепот, Захотелось на воздух, на свет. Отстранив старуху, он выскочил из квартиры, сбежал вниз и всей грудью вдохнул вечерний ветерок с Невы.
Ехать домой после происшедшего было невозможно. Вместо рассеяния и успокоения поездка окончательно выбила Кудрина из колеи, и он не знал, что делать. Ну-жно было придумать какое-нибудь нейтральное место, где провести сегодняшний вечер. Сев в машину, он сообразил, что еще не обедал, и ему сразу захотелось есть. Он решил заехать в Деловой клуб, а оттуда в заводской клуб, проверить то, о чем ему говорил в вагоне Половцев, тем более что жалобы на неудовлетворительную работу клуба ему приходилось слышать уже не раз от многих людей.
8
Подъехав к Деловому клубу, Кудрин отпустил шофера. Шофер, по свойственной всем шоферам заботливости к «своему» седоку, изумился и даже обиделся:
— А как же вы домой поедете, товарищ Кудрин? Неужто на трамвае?
Шофер презирал трамваи всем существом. Он смотрел на них, как мы смотрим на прабабушкины дормезы, и его сердце заливалось горькой желчью обиды от сознания, что директор может поехать на этой несовершенной и гнусной грохочущей колымаге, когда в наличности есть автомобиль. Но Кудрин успокоил его:
— Нет, товарищ Григорий. Я не знаю, сколько времени пробуду здесь, и не знаю, поеду ли отсюда домой. А кроме того, мне хочется пройтись пешком. Езжай.
Шофер недоуменно попрощался и уехал.
В столовой клуба Кудрин наткнулся на крупного инженера-электрика, только вернувшегося из заграничной командировки, и, пользуясь случаем поговорить с человеком, у которого много новых впечатлений, подсел и его столику.
Кудрин знал инженера как человека консервативного, плохо воспринимающего новые формы, и заинтересовался, как отразились в нем ощущения Запада.
Инженер подробно и обстоятельно говорил о необычайном росте техники в Германии. Его умиление перед изумительным расцветом металлургии и химии в стране, только что перенесшей тяжесть проигранной войны, граничило с фетишизмом, он становился поэтом, описывал оборудование заводов и фабрик, которые ему пришлось повидать. Рассказывал, он забывал о еде, цветная капуста стыла перед ним на тарелке, а он продолжал восхищаться и, вспомнив об отечественной промышленности, безнадежно махнул рукой.
— То есть, простите, даже вспоминать не хочется. Если сравнивать, то как же можно сравнивать электрический плуг и соху каменного века? Мы — соха, Запад — электрический плуг.
Кудрин слушал его с затаенной улыбкой. Он ждал именно такого восторженного преклонения перед Западом от этого дельного, знающего, но до мозга костей консервативного работника. И, как бы желая окончательно выяснить внутреннее лицо собеседника, обронил вскользь:
— Да, конечно, мы — отсталая страна. И отсталая во всех областях. Не только в машиностроении и металлургии, но и в других. Хотя бы культура?..
Инженер положил вилку и посмотрел на Кудрина пристальным, цепким взглядом, в котором промелькнуло лукавство.
— Эге?.. Хотите поймать неприемлющего спеца? Хм... А знаете, что я скажу, что при всей моей восторженности и умилении перед западной техникой, я не остался бы там, хотя, казалось бы, для меня, инженера, есть огромный простор для настоящего творчества, вместо нудного затыкания дыр в издыхающем допотопном производстве. Не остался бы ни за какие коврижки. Здесь я, может быть, и ненужный человек, но человек. А на Западе больше нет людей. Есть номера. Инвентарные номера. Вот.
Продолжение следует…
Присоединяйтесь — мы покажем вам много интересного
Присоединяйтесь к ОК, чтобы подписаться на группу и комментировать публикации.
Нет комментариев