(художник Александр Бурак).
Хотелось верить, что все это было не с ним, Зубакиным, а с кем-то другим. «Но ведь было, было! – лихорадочно и зло говорил он себе. – А теперь надо жить, работать, забыть».
Ему было очень трудно не вспоминать о прошлом. Оно шло за ним тенью, и он не мог от него убежать.
Его много раз обманывали. И на третьем году он не вынес жизни в колонии и бежал. Бежал один, северной тайгой, в тонкой фуфайке на фланелевую рубаху, в ботинках, подбитых покрышкой от колес. Новые выманил вор Сурепов. Сурепов сказал ему:
– Махнем? Хочешь, я отрублю ногу за твои ботинки?
Зубакин не поверил. Отрубить ногу? Надо быть сумасшедшим. Ударились по рукам. Сурепов рубанул топором по ноге, обмотанной тряпьем. Кусок тряпки отвалился. У него не было ступни. Но слово – закон! Дал слово – снимай! Со стен барака (они перестилали пол) от хохота осыпалась штукатурка. А утром следующего дня дневальный закричал:
– Эй, Зубакин, что за бардак на постели?
Вы читаете продолжение. Начало здесь
Виктор подбежал, глянул.
– Гражданин дневальный, мои на мне. – И заорал: – Чьи штаны, гады, сволочи? Сейчас выкину...
Из умывальной выскочил сосед с верхних нар, Гришка Стамбульян. Он каждое утро обтирался холодной водой.
– Витка, Витка, это мой брук! Пуст сыдыт там!
И снова от хохота в бараке осыпалась штукатурка. Через два дня Зубакин бежал. Он бежал и знал, что за ним пойдут в погоню и чем это могло кончиться.
А вышло все не так.
Когда бригадир послал в инструменталку заменить пилу, ему вдруг повезло испытать судьбу – отошел охранник. Зубакин отпрыгнул в пихтовый стланик, затаился, спрятал в кусты пилу. Потом, пригибаясь и петляя, побежал.
Под рубахой в тряпице был килограмм хлеба, два по триста он сэкономил от своих обедов, а за четыреста отдал перочинный ножичек, который нашел за зоной и хранил в подошве ботинка. У него там же был еще один, заточенный из ножовочного полотна, узенький, без ручки. Подошвы толстые, прочные. Правда, ботинки старые, и он не знал, на сколько их хватит.
Через завалы бежать было трудно. Все чаще проваливался в трухлявые стволы поваленных деревьев. Но силы было еще много, он это знал и радовался. А самое главное, он считал, что делает все правильно, и что там все страхи перед мошкой, топями да болотами по сравнению с неволей! Он пройдет все топи – выдержит, а там будь что будет, зато он никогда уже не потащит парашу, и никакой бригадир не унизит, не заорет: «Эй ты, такой-сякой, подай обувку», и эта опротивевшая лагерная жизнь канет из памяти. «Господи, свобода!» Он скоро устал и позволил себе отдышаться, сбавил бег на шажистый ход, расстегнул фуфайку.
Свет не пробивался в этот сумрачный лес с редкими облишаенными березками. Лишь высоко-высоко у верхушек могучих елей и пихт пробивался синий свет.
Надо было выбрать верный ориентир на юг. Он знал одно: все деревья тянутся ветвями к солнцу, к югу. А как определить здесь в глушняке – где юг? Но он верил, что выйдет. Полагался на свою интуицию. Хватятся его только вечером, на поверке перед зоной, и поэтому часов пять можно бежать и бежать без опаски. Неожиданно вылетел на осыпчивый берег ручейка и увидел, что лес здесь редеет, начинают попадаться кедрачи, пламенеющая рябина, кусты кислицы. Зачерпнул пригоршню обжигающей воды – заломило зубы. У ног на прозрачной неглубокой водице, над серыми чистыми камушками, тихо крутилась ветка брусничника с единственной белобокой ягодой. Зубакин потянулся за ней, откусил, размял по нёбу, запил и перепрыгнул ручей. Из рябинника с тонким, тревожным писком выпорхнули рябчики. Виктор обошел по белесому мху коряжистый кедр, царапающий верхушкой низкое небо, осмотрел расположение ветвей и снова побежал на юг.
Сейчас бежать стало легче, пошел полосой буйный молодняк да грибы, грибы и еще диковинные цветы, которых он не знал. Разноцветными платками мелькали на зелени поляны брусники, от брусники оставались красные следы – так она здесь буйно росла, голубела голубица – таежный виноград, оранжевела на кочках морошка. Ягоды его не манили, он только удивлялся каждый раз, как природа наделила землю, все южные и тропические фрукты здесь заменяла ягода. И вовсе бы не должны расти на гольцах грибы, да растут так, что хоть коси, – еда оленей, зверья.
Он узнал прошлогодние вырубки, за которыми опять начнется дремучая тайга.
Иногда приостанавливался, таил дыхание, прислушивался.
Вскоре он почувствовал боль в боку. «Ничего, это от свободы, от радости, – думал он, продолжая бежать. – Сколько я пробежал? Километров пять? Чудило, это же капля в море! А сколько впереди?» Он еще не задумывался, что там, впереди. Но успокаивал себя: «Ничего. Трава есть, ишь вымахала, половина ее съедобна. – На ходу сорвал стебель борщевика, погрыз. – Ягода есть. Грибы есть». Где-то в глубине души он надеялся встретить настоящих людей – геологов. Расскажет им о себе и робко попросит: «Не выдавайте меня, братцы?» А геологи – люди же – поймут, накормят, дадут одежку, и он спокойно побежит дальше, домой, к матери. А если... Нет, не надо думать об этом «если». Жили же раньше скрытники по глухоманным таежным углам России. Неожиданно им овладела тревога. Но он подавил в себе это чувство, решив в случае необходимости тоже навсегда уйти от людей. Вспомнил, как говорил следователю и на суде одно и то же:
– Я виновным себя не считаю. Не виновен я, не виноват.
И бледное бесстрастное лицо судьи с огромными карими глазами, сухими и дальними.
– А кто же виноват, Зубакин? Человека-то нет. Кто вернет ему жизнь, а матери сына? Вы об этом подумали? – спрашивал судья.
– Я не знал, что так выйдет! Я не хотел убивать! Он сам на меня с ножом... Я не хотел...
А потом: встать, суд идет! И приговор – десять лет. И крик матери...
Пришла ночь. Он не остановился на ночлег. Все бежал по настороженной, притихшей тайге, запинался, падал в холодный лишайник, вставал и снова шел, разнимая перед лицом ветки.
Страха не было.
Он не удержался и съел половину хлеба. Вскоре начал редеть лес... Но появился впереди туман. Пошел кочкарник. Под ногами захлюпало. Чуть дальше зыбуче закачалась почва.
Туман стлался низко, и там, за ним, как показалось Виктору, снова был лес. В небе над кажущимся лесом стояло мутное пятно луны, и до рассвета было еще далеко.
Зубакин оглянулся назад, в темень, и опешил. Шагах в десяти стоял, покачиваясь, медведь. Не раздумывая, Зубакин кинулся бежать. Первая рыхлая кочка, вторая, третья, и вдруг провалился. Ноги обняло что-то теплое, плотное. Сбросил фуфайку. Он остервенело бился, сгребая все вокруг себя до тех пор, пока не понял, что вонючая, булькающая жижа – уже по грудь ему – топь. В глазах потемнело. Вот она, страшная таежная топь! Дотянулся до кочки, ухватился за траву и закричал – тягуче, пронзительно. Кричал долго и страшно, а потом вслушивался в ласковую, теплую тишину, не видную, но суетливую жизнь болотных букашек и снова кричал.
Жить хотелось.
Темнота и туман медленно таяли.
Наконец Зубакин увидел сквозь полчища мошки и разбуженных комаров темные, зловещие оконца зыбун-воды с ряской поверху, а на берегу, откуда он бежал, плотные камыши и пушицу да вместо медведя в сверкающей росе молодую кудрявую пихточку.
Он снова долго кричал. Потом затих.
Взошло солнце. Где-то отдаленно закричали гуси. Вовсе рядом пискнула какая-то птаха. По руке прополз усатый суетливый жучок.
Мир жил.
Зубакин закрыл измученные мошкой глаза. Ненадолго страх обвял. «Мама, прости меня. За все прости. Я – скотина. Но не мог я иначе...» И стал ждать смерти.
Тепло из тела ушло. Уходили и силы.
И когда сквозь сетку мошки, комарья он как в тумане увидел у пихточки огромную серую овчарку с розовым, горячим языком, не удивился. «Вот она, смерть! Как долго она подбиралась! А сейчас она меня будет мучить, и я задохнусь в этой каше. Боже, если ты есть, скажи ей, пусть она не мучит меня. Пусть укусит скорее. И все».
И собака, виляя хвостом, повизгивая, попятилась.
Тотчас же за ней вырос проводник – солдат. Он оторопело замер и тоже попятился.
– Фу, черт!
Снял фуражку, прижмурился, помял мальчишеское веснушчатое лицо и встряхнул головой. Медленно, боязливо открыл круглые голубые глаза.
– Фу, черт!
Потом разглядел, заметался. Снял с груди автомат, повесил на пихточку, отстегнул поводок с ошейника собаки, но понял, что коротковата, и побежал к лесу. Словно назло, не оказалось поблизости бурелома. Стал ломать зеленый чахлый тальник, лапник, накидав до первой кочки, осторожно прошел, устоял на ней.
– Эй, друг, уснул?
Зубакин с трудом поднял опухшие веки и снова не удивился.
– Уснул, спрашиваю? Ах, ты живой! – обрадовался. – Ну, молодец! Ты чего ж сюда перся, маму родную встретить? А ну, не шевелись! – Солдат хмурил брови, но лицо было растерянное: вот сейчас на глазах у него трясина проглотит человека. Пусть заключенного, преступника-беглеца, но человека же. Каких-то шесть, семь метров!
Под ногами солдата закачалась кочка. Начала оседать. Он кинулся назад.
– Слушай, я тебя очень прошу, пристрели ты меня. Ну что тебе стоит! Я – мразь и подонок... Ну?! – попросил Зубакин, сжимая отекшими руками спасительный пучок земли и травы. – И не лезь ко мне... – Глухо добавил: – Пропадешь!
– Дурак ты, братец! Потерпи чуть-чуть... Я счас. – Обернулся и ласково добавил: – Потерпи...
Он ломал и ломал ветки. И беспомощно говорил себе: «Мохов, неужели ты не спасешь, Мохов? Какой ты, к черту, солдат, Мохов?»
Большие сучья пружинили, не ломались. Он охапками таскал мелочь, кидал их все дальше и дальше, а после, разгорячившись, прикладом автомата начал сшибать крупные ветки и устилать ими топь. Собака совалась под ноги. «На место, Рекс!» – кричал он и видел, что у человека видна еще черная голова, над которой серой тучей вились мириады гнуса. В отчаянии он дал очередь из автомата по стволу пихточки. Еле сломал ее и осторожно пошел на топь, держа деревце наперевес. Неожиданно для себя привязал к ней поводок.
– А теперь слушай... Да не таращи ты глаза, крест те в душу! Заикой сделаешь... Слышишь, сейчас тихонечко отцепись от кочки одной рукой и лови... Да не трепыхайся ты, черт! Утонешь! Ну!.. Хватай! Во, молодец! Тихо, тихо, поедем... Не дрыгайся, говорю, паразит, кы-ык счас врежу!.. – грозился солдат, будто в самом деле мог этак небрежно подойти и врезать. Стал медленно тянуть. И вдруг опало сердце – поехал навстречу беглецу вместе с ветками. – Стоп! – дико крикнул. – Хватайся за кочку! – Сам провалился по пояс. И, падая на спину, на спасительную дорожку из веток, выпустил пихточку. – Рекс! Рекс!
Собака ухватила зубами за гимнастерку, заупиралась, поволокла. Выцарапался. Выполз.
– Умница, Рекс!
Поднялся на ноги и – в лес. «Ну не-ет, Мохов, эта вонючая пучина – зола. Лишь бы он там удержался».
И потом, когда, провалившись еще несколько раз, он выволок Зубакина, почти бесчувственного, хлебнувшего тины, сам, грязный с головы до ног, сияя зубами и белесым чубчиком, пошел вьюном:
– Ас-са, гоп, ча-ча. Уф!.. – С маху сел в траву, ухватив горсть грязи, прилепил себе на макушку. – Вот тебе, вот тебе! – показал болоту кукиш.
«Господи, дите!» – натянуто улыбаясь и отплевываясь, подумал Зубакин и сам, еще не сознавая того, потянулся душой к дитю этому.
– Слышь, можно я сяду? – поднял голову Виктор.
– Очухался! Да ты полежи, отдохни...
Зубакин повернулся на живот, уткнул голову в жесткую траву под руки. Дернулись плечи.
– Ты это брось, брось, паря! Мужик, поди. «Ну и преступничек! Глаза беспомощные, как у телка».
– Так это я... Пройдет.
Виктор успокоился, сел, опустил руки меж ног, задрал голову и медленно обвел взглядом низкое небо со слоистыми белыми облаками, плывущими под синевой, под небогатым таежным солнцем, на болото, на желто-зеленую, манящую полежать, обман-траву и темный развод в ней, где все еще булькали со дна пузыри и зловеще, громко лопались, на спокойно лежащую овчарку у автомата и на себя...
Выпростал из штанов прильнувшую к телу рубаху и выгреб хлеб, превратившийся в грязную кашу. Не пригодился. Он старательно отводил от своего спасителя угрюмые, все еще шальные с испуга глаза.
– Эх, счас бы пополоскаться в тепленькой водице! – вздохнул солдат и сделал стойку на руках. Человек радовался своей удаче, ахал, трепал собаку и пытался даже залезть на сухостойную пихту, чтоб увидеть даль болота.
– Слышь, как звать-то тебя? – осмелился спросить Зубакин.
– Дед Иван Мохов был, отец Иван Мохов, ну и я тож, – плюхнулся плашмя рядом. – А ты – Зубакин?
– Виктор.
– Ну и лады, Витька, значит. Откуда?
– Челябинский.
– Гли-ко – родня! Я курганский. Слыхал Шумиху? Вот я оттеляшний. Ах, черт, хорошо! На, закури, – протянул сигарету. – Значит, мы с тобой земляки.
У Зубакина затряслись руки и мелко, нехорошо задрожали губы. Затянулся. Пошло, покатилось по каждой жилочке. Сладко заныло сердце. Много ли человеку надо!
– А все эти болота, Витька, – зола, – убежденно сказал Мохов. – Жить надо! Радоваться! Людей любить!.. Осенью я домой! У меня там, – приподнял на вершок от земли грязную маленькую руку, – во, Танька бегает. Два годика. Ух, наобнимаемся! Дела-а!.. Ну ты как? Топать сможешь? Надо бы ключ или ручей найти, а то всех зверят в тайге распугаем. Как черти! Х-ха-ха! Я как увидел тебя в этой пучине, чуть заикаться не стал. Чумазый. Глазищи – во! – показал. – Голова черная. Ну, думаю, плохи мои дела – чокнулся. Еле отошел... Страшно было?
– Страшно.
«У него уже Танька, – потерянно думал Зубакин. – А он лез в топь. Тянул меня. Зачем? Неужели выслужиться? Ведь мог запросто погибнуть вместе со мной». – Долго еще тебе? – Мохов стрельнул окурок в болото.
– Семь.
– Ог-го! За что так? – снял сапоги, вылил грязь.
– Да один паразит выскочил на меня из проулка с ножом, ночью. Я и вдарил. Вот, – протянул ручищу, – этой!
– Ну и дурак! – будто и не взглянув на руку, которой когда-то человек убил человека, спокойно сказал Мохов. – Нечего было сюда переться. Тоже нашел турецкую баню. Надо было написать заявление начальнику колонии. Я – такой-то, такой-то. Прошу пересмотреть мое дело, так как я виновным себя не считаю – оборонялся... Тьфу, большая фигура, да дура! Сейчас, Витька, порядки уже не те... Я б тож... Правда, убить – кулак не тот, а вдарить бы вдарил. Чесслово!
– И сидел бы рядом со мной.
– Ну уж, брось! Там вон какие волки сидят. Мы с тобой против них – тьфу, цыпленки... Н-да-а, вон дело-то какое... Надо было все ж написать заявление, что же ты не сообразил? Батя у нас, знаешь, мировой мужик...
– Все они мировые, – недовольно прервал Зубакин. – Только не с нашим братом зеками.
– Не мели. – Во взгляде упрек. – И что ты злой такой? Если тебе вместо судьи попал какой-нибудь бывший директор пивзавода, так ты что думаешь – все такие? Хорошо, ты одного стукнул, а сколько их с ножами по России гуляет? Да что тебе говорить: сам знаешь. Давай выпустим всех – завтра отовсюду плачь услышишь. Э, да что там!.. – махнул рукой Мохов. Ушел в свои думы. Глаза посуровели, обернулся к собаке: – Рексуш! Устал? – Поднялся. – Может, двинем? Ты как? А то обсыхаем. Да ты не тужи. Все равно бы пропал в тайге, а так – я уверен – все образуется...
– Пошли, – согласился Виктор. Встал, передернул плечами и с настороженной спиной шагнул вперед.
Мохов повесил автомат на грудь, поднял свою чистенькую фуфайку, догнал Зубакина. Отправились рядком на север. Один высокий, в плечах могутный. Второй щупленький, на голову ниже. Собака бежала следом, – задирала морду к верхушкам деревьев, коротко взлаивала.
– Это она соболя пужает, – сказал Мохов. – А ему не страшно. Закурим? – в глазах снова запрыгали бесенята.
В полдень нашли ручеек.
– Давай-ка разведем огонь, – предложил Мохов. – Одежду постираем, а то от нас на версту болотом пахнет.
Собрали сушняка на пологий бережок. Мохов стал колдовать над огнем. Зубакин полез в ручей. В ледяной воде вычистил ботинки, разделся, начал полоскать рубаху. Грязь въелась, не отстирывалась. И еще больше тянуло от нее болотной прелью. На голое, мокрое тело рьяно кинулась мошкара. Прибежал к костру, запрыгал.
– Не слопают, – добродушничал Мохов. – Вешай вон на колышки штаны-то. В кармане фуфайки пузырек с репудином, возьми, помажься. Чуть отлипнут.
Наклонился, залез в карман. «Ой, мама родная, пачка печенья непочатая!» Побежали круги перед глазами. Выдержал. Не попросил. Сглотнул слюну. Взял репудин.
Собака подошла неслышно. Сгорбилась. Вздыбив шерсть, рыкнула. Смотрит желтыми глазами, зло щурит, ногами подрагивает – вот прыгнет.
– Рекс – сесть!
Рекс отошел к автомату, улегся.
– Ну и тигра! – похвалил Виктор, вытирая лоб.
– Что ты, умница! Из дому вез. В Кургане за нее «Волгу» предлагали. Шутили, наверно. Я его слепым подобрал в саду совхозном. – Рексуш, подь сюда. Есть хочешь? – потеребил загривок. – Счас вымоемся – пообедаем. Потерпи чуть-чуть. Ну, капельку. Чесслово!
Костерок разгорался. Огонь медленно полз по скудным веточкам, составленным шалашиком.
– Вить, – встал с корточек, – ты вон те, крупные поломай и ставь так же. Здоров же ты! – Завистливо обошел. А спина грязная. Пошли смою.
«Какой он, к черту, преступник. В глазищах все еще ужас, – думал меж тем Мохов. – Натерпелся, бедняга. На всю жизнь хватит».
Шпарили друг друга нижней рубахой Мохова, стоя в крохотном озерке. Проточная вода кружила желтые листья рябины и мелкие извялые иголочки пихтача.
– Ах, шибко! Ах, здорово! Бр-р-р! – почесывал бока Мохов и поплясывал в ледяной воде. – Айда к костру! Жрать охота! Там где-то печенье, сухарики, сахар. А ты давай жми за морошкой. М-м, с сахаром! – И побежал, ушастый, курносый, с чистой, доброй радостью в теле. – Ах, мы-ыла Марусе-енька-а белыя но-оги-и, белыя-а но-оги-и, лазоре-евы о-очи... – тоненько, закрывая от удовольствия круглые голубые глаза в белесых редких ресничках, пел Мохов.
Виктор пришел с пригоршней морошки у груди, увидел Мохова, голого, подсушивающего кальсоны над костерком и умиротворенно отгоняющего веточкой комаров от бледных жилистых ног, обросших золотистым пушком, успокоился и впервые по-настоящему обрадовался своему спасению. Он вспомнил неотступную мысль: жить! Только жить! Больше там, в болоте, он, кажется, ни о чем не думал.
Мохов еще пел.
От костра, когда они уходили, остался на зеленой травке черный круг с кучкой озолков.
Ночью их вела собака.
Дорогой Мохов говорил и говорил, рассказывал о своей жене Верушке, как познакомился с ней в Кургане на вокзале. Сидит, ревет, дура, – не поступила в институт. Привез к себе. А дядька, куркуль паршивый, не пустил жить. Чужие пустили. Поженились... Вот теперь мыкается одна с Танькой. Правда, люди в совхозе что надо! Устроили ее в ягодный питомник. Дочку балуют. Уж на что тракторист Петухов, я и не знаком с ним вовсе, а он скатал Таньке валеночки, принес, пишут, примерил, чай пить остался. Нет, что ты ни говори, а жить стоит.
К утру у Зубакина заныла поясница, по он молчал, только все чаще запинался и хватался за бок.
– Болит? – остановился Мохов.
– Вот здесь горит, – показал.
– Это знаешь, что, это, брат ты мой, аппендицит или почки. Скорее почки, раз поясница болит. Воспаление. Факт. Тайга не курорт – ванны нет, теплую-то грязь принимать... Потерпи, скоро придем, а там в санчасть ляжешь.
Но когда на рассвете пришли в колонию, начальник караула коротко приказал:
– В карцер!
– Да вы что? Почки у него того... – взъерошился Мохов.
– Может, скомандуешь вертолет вызвать и в больницу отправить? – прищурился недобро начальник караула. – Ну и хитрец, Мохов!
– Какой хитрец? Я – весь на виду. Я хитрость не прячу. А только сейчас не дам я в карцер человека сажать. К начальнику колонии пойду...
– Мохов, к начальнику колонии, быстро! – скомандовал дежурный.
Мохов осмотрел себя – страх! – махнул рукой и побежал в контору. Робко стукнул в дверь, обитую черным дерматином.
– Войдите! – голос усталый, приглушенный.
Вошел, руку к козырьку, каблуки вместе.
– Здравия желаю, товарищ подполковник!
– Здравствуй, Мохов, здравствуй! Садись, рассказывай.
– Разрешите доложить?
– Садись, садись!
Сел на краешек стула, чтоб не испачкать, начал рассказывать. Начальник КВЧ сутулится, недовольно сверлит глазом Мохова. Не верит. Майор, заместитель начальника, волнуется, крутит на пухлом пальчике кольцо золотое. Мохов смотрит в серые усмешливые глаза подполковника. «Седой-то, господи! Круги под глазищами, нос один торчит. Тоже, работка!»
– Значит, вытащил все-таки?
– Вытащил, Владимир Харитонович, а только жалко мне его, если разобраться... Да и бригадир, говорят, зверь. Вот и убег. Сейчас начальник караула приказал в карцер отвести. А у него почки. После болота. Еле довел. Чесслово, Владимир Харитонович...
– Верю, верю. Разберемся. Ну, иди, отдыхай. – Повернулся к майору: – Двое суток отдыха.
– Есть двое суток отдыха! – поднялся Мохов.
– Ты в баньку, в баньку сперва! – рассмеялся подполковник. – Веничком...
– Есть веничком!
Мохов не знал, что, когда захлопнулась за ним дверь, подполковник холодно сказал:
– Вот так, Платон Иванович, а вы говорите – мы нянчимся. Мы обязаны. А вот он мог и не нянчиться... М-да-а, – устремил смурый взгляд на сейф, карандашиком постукивает.
Начальник культурно-воспитательной части подобрал длинные ноги и еще больше ссутулился.
Часть пятая.
Нет комментариев