О.
Темой депортации я занимаюсь давно, потому что сам пережил, видел, как другие переживали, а по возвращении видел, как надо было людям заново адаптироваться в новых условиях. Даже для старшего поколения, привычного к здешней жизни, оказалось трудно адаптироваться, потому что подавляющая часть населенных пунктов отсутствовала, людям пришлось оседать в других, чужих местах. Видя все это и сам, переживая, я внутренне работал. Это находилось внутри, но не выплескивалось, потому что писать об этом было запрещено. Но разговоры никогда не затихали, они в семьях продолжались и мне самому неоднократно приходилось участвовать в обсуждении. В 1988 г. я впервые написал свои воспоминания. Тогда только-только стали делаться пробные шаги, было всего несколько публикаций в республиканской прессе: Кугультинов, Катушов и еще несколько человек. Я имел договоренность с тогдашним редактором «Советской Калмыкии» Юдиным Юрием Ивановичем, он никакого отношения к покойной Юдиной не имеет, просто однофамилец. Я тогда работал директором издательства обкома партии, и у меня были хорошие отношения с редакторами газет. Уходя в отпуск, я договорился с Юдиным, что напишу
воспоминания, которые будут опубликованы. Когда я вернулся, воспоминания оказались большими для газетной площади. Я спросил: ты сколько строк дашь мне? 400 строк дашь? Я замахнулся почти на максимум. И сказал, о чем я написал. Он вдруг вспылил, говорит, ты сопляк был, какой там комендант тебя преследовал и прочее, что ты выдумываешь, брешешь. Я не стал реагировать, а просто решил, что надо поступить по-другому. Я решил найти документы, которые должны сохраниться в архивах КГБ. Я стал искать эти документы. Эту работу я закончил к 1992. В книге «Мы - из высланных навечно»[1] я включил лишь отдельные документы из наших личных дел – моего и брата. Там никому ничего не надо доказывать, достаточно привести документы. Так я пришел к этой теме. Я издал книгу «Боль памяти»[2], но о себе там ничего не писал. Я решил, что первую книгу я посвящу тому, что пережили другие.
Каждый человек вбирает от этой темы ровно столько, сколько она его трогает. Когда я заканчивал первую книгу, я написал в заключении, что мы сами, пережившие сибирскую ссылку, не осознаем до конца свою задачу и не осознаем до конца, что же с нами произошло. Что касается следующего поколения, к сожалению, даже многие представители
интеллигенции, даже историки говорят, да что там, смотрят на эту историю сквозь пальцы. . Такие явления как насильственные депортации целых народов – факт вопиющий. Я считаю - это надо знать, помнить и передавать другим поколениям. История народа складывается из всего, что приходится переживать. Иначе, зачем все это изучать? Обе книги мне дались очень тяжело. Особенно тяжело было, когда я собирал материалы, связанные с переселением калмыков из Красноярского края летом 44-го года на Таймыр по Северному ледовитому океану. Человек рассказывает лично пережитое, но кроме этого он размышляет. Человек рассказывает, потом замолкает, уходит в себя, видишь, у него слезы текут. Пришлось мои личные восприятия отстранить, что несколько обеднило текст. Я беседовал на калмыцком языке и записывал на калмыцком, переводил на русский и на русском языке все обедняется. Я старался беседовать со старшими, у которых более цельное восприятие. Теперь на это смотрят чуть полегче, чем тогда это переживалось. А сама суть пережитого сохраняется.
Мне в Сибири в школьные годы приходилось кое-что слышать об осведомителях, хоть и не часто, но заходил разговор. Из соседней деревни наведывался в нашу деревню человек, он жил один, периодически нас навещал и беседовал с моими дядьями. Удивительно, но он никогда своего мнения не высказывал. На это обратил внимание мой дядя и как-то он высказался: Акад күн, күүндəд суусн биинь күүнә келсиг соңгсч, биинь сонгсч торуц юм келхш.(Akadkün, küündädsuusnbiin’ küünä kelsigsongschbiin’ sogschtörütsjumkelhsh) – Странный человек, сидит и слушает слова других, но сам своего мнения ни за что не скажет. У моего отца было четыре брата. Младший был призван в самом начале войны и вернулся в 46-м. Остальные трое были в военизированном морском дивизионе, это те же красноармейцы. Поэтому у них восприятие выселения было свое, и когда они делились своим мнением, они хотели в ответ услышать мнение собеседника, но тот странным образом молчал. Сейчас я думаю, он был, видимо, из осведомителей, поэтому специально приходил, чтобы выслушать и куда следует доложить.
Осведомительство существовало во все времена, в том числе и в России. В советском обществе оно было усовершенствовано. Я много работал в архивах КГБ с уголовными делами по 58-й статье и могу сказать, что осведомители были и из числа калмыков, из числа местного
населения, даже в некоторых уголовных делах свидетелями выступали
специалисты и руководители хозяйств. Осведомительство имело двоякий характер. Из «Книги памяти. Ссылка калмыков: как это было»[3]
видно, что в феврале 44-го года местные сотрудники НКВД жаловались в Москву, что с прибывшими оказалось мало осведомителей, надо создавать осведомительскую сеть. То есть она была до нашего приезда и создавалась секретным образом. Но было и легальное осведомительство. Создавались десятидворки, и гласно осуществлялся принцип круговой поруки. Говорили прилюдно: вот, Бадма, ты отвечаешь за эти пять дворов, если кто будет агитировать к побегу или еще что, Бадма должен отреагировать. Люди знали, что Бадма за них отвечает и его нельзя подводить. Кроме того, среди них мог быть и негласный завербованный осведомитель. Я не воспринимаю, что калмыки предатели. Предатели нашлись среди всех. У нас тут казаки бряцают оружием и говорят, что их отличительная черта – патриотизм. 42-й год показал, какие они патриоты. В 42-м, когда наши под Сталинградом воевали, в Новочеркасске был созван казачий круг, где они присягнули Гитлеру, казачество Калмыкии там было представлено несколькими лицами.
Я уроженец села Эркн-Амн, родился в маленьком селе, нас там было примерно 50 семей. Мы все друг друга знали хорошо и были родственники между собой. Отец вскоре после моего рождения умер. У меня есть брат, на три года старше. После смерти отца мать осталась больная с нами двумя в своем доме. Мы жили компактно. Трое братьев отца были семейными, а один еще был холостой. Он отслужил, был на Халхин-голе, вернулся весной 41-го, перед войной. Я ходил в школу, у нас в селе была школа-четырехлетка. Уроки велись исключительно по-калмыцки. Русский язык не преподавали. Я даже слова «здравствуйте» не знал. Село наше было сугубо калмыцкое. В соседнем селе полсела было русское, полсела калмыцкое. Там тетя моя родная жила.
Когда к нам утром пришли, я ничего не понял. Брату было 13 лет, и он уже по-русски понимал. Он как-то сбил ноги тесными туфлями и хорошо знал фразу «башмак мелкий, почто взял». Это был почти весь его багаж. Солдаты поселились у соседа напротив, а мы каждый день кто-нибудь туда кизяк носили. Кизяк летом был заготовлен. Мы с братом набрали каждый по торбочке и пошли. А там крутые ступеньки, по ним надо было взбираться, дом большой деревянный. Мы жили в неказистой мазанке. В
нашем селе два дома всего деревянных было – у нашего соседа и у нашего кюргн ах(kürgnah) - мужа младшей сестры отца. И когда мы принесли, у порога встали и хотели у печки оставить, один солдат стал что-то говорить и не пропускал. А потом другой что-то объяснил, мы кизяк поставили и ушли. А когда уже домой пошли, брат
говорит, он сказал, что не нужен кизяк, зачем принесли, заберите домой. А второй сказал – им тоже не нужен будет. А наутро и случилось. Вечер был прохладный. В те годы зимы были отменные. Снег выпадал и подолгу лежал.
А поскольку дни теплые, снег покрывался толстой верхней коркой льда. У нас фирновый лед был на снегу и буквально за два - три дня до выселения по такому снегу наш дядя Кётяря ушел к морю своим ходом на чунках, он был в военизированном морском дивизионе. Чунки - самодельные санки из досок с металлическими полозьями, лыжные палки в руках. Он по насту ехал как на коньках по льду до Каспийского моря, места лова. На момент выселения никого из дядей дома не было, все были на Каспии на ловле рыбы. В этом военизированном морском дивизионе из пяти тысяч подавляющее большинство составляли калмыки, около 1200 – женщины. Поскольку многие рыбаки были призваны на фронт, их заменили женщинами. По Лаганскому району из 1200 рыбаков в 43 г. после выселения калмыков на весенний лов в
44 г. удалось собрать только 200 человек, это были русские и казахи. У
дядей сохранились удостоверения этого дивизиона и им засчитали один год службы за два года трудового стажа. А остальная работа в колхозе в
Сибири им не засчиталась для начисления пенсии. У рыбаков была
110-часовая программа военной подготовки. Зимой заготавливали лед на
лето. Летом рыбу обрабатывали на море три плавбазы. Другую часть улова сдавали на береговые рыбозаводы или тут же солили в бочках. Каждый отряд дивизиона был прикреплен к конкретному рыбозаводу. Попадали они, бедные, осенью в стихийные бедствия. В ноябре 41-м случились ранние заморозки, было большое бедствие. Суда оказались в ледяном плену, были далеко от береговой полосы, и шторм выбросил их в сторону Дагестана, и они в течение нескольких недель не могли выйти на берег, сидели на мели холодные и голодные.
Мы жили с братом и матерью. У нас был общий двор с домами дядей. 28 декабря нас разбудил сильный стук в дверь. Накануне,
когда мы с братом вернулись домой, мать сказала: надо зул өргх (zulörgh) -лампаду зажечь.
Мама сделала лампадку из сырого теста, ее надели на конец шеста, при
приоткрытой двери держали, и мать нашептывала молитву. Мы с братом
стояли рядом с ней, замерзли, но ослушаться боязно. Мать сказала – закон. Лампадка погасла, мы закрыли дверь. Потом легли спать. По темноте стук. А затем вдруг заскакивают двое. В полумраке люди не просматриваются. Мы около кровати. Мать спрашивает по-калмыцки, что
случилось. Я помню это почти фотографически, то, что ощущал. Один здоровый молодой солдат вел себя безобразно, он принялся потрошить
квартиру. Домик наш был маленький, из обмазанных камышитовых плит. Он стал опрокидывать то, что находилось в углах, рассматривать. Перед тем как лечь спать, мы обычно топили печку. Печь топили камышом. А камыш длинный, в сноп завязанный, и сноп сжигали. В печи была зола. Он не только шырял туда винтовкой, но еще и заглядывал в печку. Мы стоим, дрожим, и мать стоит, ничего не соображает. Солдат нас троих сгреб прикладом, оттеснил от кровати и стал заглядывать и шырять под кровать. Получается, он искал, не прячется ли какой бандит. А другой солдат, постарше, вел себя поспокойнее. Он нас записывал. Ничего нам не было сказано. Некоторые вспоминают, что зашли, сказали, что вас выселяют. Нам ничего не было сказано. После того как они ушли, мы покрутились дома, немного прибрали, стало светать. Мать стала на улицу собираться. Когда вышли, оказалось, у дядей дома произведена подобная процедура. У выхода со двора стоял солдат, о котором я с огромной теплотой вспоминаю. Солдат, который нас практически спас от гибели в первые же сутки выселения. Он нам собрал все, что нужно. О том, что выселять будут, уже сказал офицер. Когда мы вышли во двор, пришли один офицер и совершенно незнакомый мужчина - калмык, не из нашего села. Он перевел слова офицера. Он сказал: хальмгудыг нуульгжана. Тигяд селяна школ тал йовтн (halmgudygnüül’gdjänä. Tigädselänä shkoltaljovtn) – Калмыков переселяют. Идите в сторону сельской школы. Постояли мы, потоптались, и мама говорит, ну раз сказали, туда надо идти, пошли. И мы, как были одеты наспех легко, так и пошли. А выход охранял солдат, он нас остановил и стал что-то говорить. Брат перевел матери, что нас повезут далеко, в холодные края, поэтому нам надо собрать вещи. Ну и солдат завел нас домой. А мы не знаем что собирать. Тогда солдат брату сказал: давай то, давай это. И что удалось солдату нам собрать, то мы и взяли. Он еще сказал, пусть мать сварит покушать и взять с собой. Как подвода подойдет, я помогу вам погрузить вещи. В это время мать догадалась попросить. Тетка, ее сестра Халга, была замужем за братом отца, две сестры были замужем за двумя братьями. Она говорит, чигуугяд халя (chigüügädhalja) – ты сбегай, посмотри. Солдат говорит, пусть идет, но в ее доме сейчас находится наш начальник. Когда я заскочил, там тетка стоит с ребенком на руках, в дальнем углу, и по-калмыцки кричит на него. А жили тетя с дядей хорошо, дядя был одним из лучших рыбаков Каспия, у них все было. Офицер все сгребает, из шифоньера достает и складывает. У них был большой кованый сундук, он двух солдат заставил вынести сундук. Я зашел тихо, так как офицер был занят этим делом. Потом, когда мы в 58-м году вернулись из Сибири, наш кюргн ах, у которого был хороший дом, обнаружил, что тот офицер, который выселял его и мародерствовал,
работает в районной милиции. Он его узнал и стал выслеживать. Тот тоже, видать, узнал и в течение недели уехал куда-то. Оказалось, он срочно уволился с работы и переехал в неизвестном направлении. Когда он все унес, что хотел, тетя вышла на улицу и присоединилась к нам. Мама чай сварила, к этому времени наверно часов 9 стало. Когда подвода пришла, тот же самый солдат помог погрузить вещи нам и другим тетям, потому что у тех дети были маленькие. Все мужчины на море, на четыре семьи самый старший из мужчин мой 13-летний брат. А у нас еще бабушка была, ей за 80 было. Она жила напротив нас, рядом с тем соседом, у которого жили солдаты. Я прибежал к бабушке, она в панике. Ну что она? У нее были припрятаны в сарае две бутылки топленого масла. Она мне говорит, полезь туда, достань одну бутылку, а вторую оставь. Когда вернемся, пригодится. Я пролез как крот, сено раздвигаю, одну бутылку достал, а вторая там осталась. Когда подвода подошла, к нам присоединились пожилые старики-соседи, у них детей не было, только собака была, она осталась; всем обществом мы приехали к школе. Вещи сложили на арбу. А все население села уже было в сборе. Мы жили на краю села и пришли последними. Целый день мы толпились вокруг школы и во дворе ближнего дома, и находились в оцеплении. Машины пришли по темноте. Мужчин с нами не было, кто - в армии, кто - в дивизионе морском, все были в море. Только ребята непризывного возраста несколько человек и старики, уже непригодные для выхода в море. Когда началась погрузка на машины, много было шуму, гаму, реву, крику. Мы сели организованно. Тетя Халга, мамина младшая сестра, была человек энергичный, проворный. Одна машина стала рядом с нами, наши вещи оставались на снегу. Тетя сразу сказала: энд бидн суухм (andbidnsuuhm) – здесь мы сядем, наши четыре семьи и старики-соседи, давайте. А некоторые не могли разобраться. Кто-то отнес вещи на одну машину, а другой член семьи отнес на другую машину. Потом солдаты торопились, покидали вещи куда попало. Примерно такая же картина была на станции. Нас выгрузили на снег. Потом я узнал, что это была не станция, а 8-й разъезд. А тогда на слуху была только станция Улан-хол. Поскольку мы приехали глубокой ночью, состава не было, железнодорожная линия была пустая. Из разговоров старших я
знаю, что состав подали после полуночи. Но зато помню, что я, да и почти все те люди за редким исключением, никогда в жизни не были на вокзале, не видели поезда. Когда что-то громыхало, люди думали, что это шулм (shulm) - черт. Тогда это было распространенное представление. Поэтому говорили, в зарослях щавельника черт водится. И ночью одинокий путник мог стать жертвой черта. Многие стали воспринимать приближение паровоза как черта – огни приближаются, что-то пыхтит. Люди стояли россыпью, кто-то близко к вагону, кто-то далеко. Почему-то нам сказали идти аж к началу состава. Это было довольно далеко. Хоть и вещи у нас маленькие, но тащить это надо было на себе. А кто тащить будет, я – шкет, вот такой махонький. Брату только 13. Но все равно, кто что мог, тот и тащил. Но этот наст, залежавшийся смерзшийся снег в одних случаях держал, а в других проваливался. Пока шли по целине, это был кошмар. Ногу ставишь, вроде держит, как вторую ногу отрываешь, проваливаешься. А снег-то тогда был глубокий. По крайней мере, для нас был выше колена. Нам еще надо было мать перетащить. Мать больная, разбитая лежала. Когда вещи дотащили, там насыпь оказалась очень высокой. Взбираться на насыпь, а потом подавать, а рельсы выше нас. Даже брат-подросток не достает до пола вагона. Когда вещи подавали, сверток трудно было сразу подать, он падает назад, если тяжелый, кому на голову или куда. После того как вещи погрузили, надо было забрать мать, которая одна осталась лежать там, где вещи были выгружены. К этому времени все люди были в вагонах, она одна там осталась. А ориентироваться было невозможно, домов, деревьев нет, в открытой степи белым-бело. Только по следам, по которым народ шел. Поднять ее, она на своих ногах идти уже не могла. Наш сосед-старик со старухой взяли с собой новый ширдык (shirdyk) - кошму, и мы мать уложили на ширдык, укрыли и когда уходили из вагона, тетя Халга сообразила, что, может, мы мать поднять не сможем и придется тащить. Веревки, которыми были обвязаны вещи, она развязала, и мы мать привязали к ширдыкуи волоком притащили.
Вагон сразу же закрыли и ехали, не помню, это было утром или к полудню, когда остановили. Поезд встал на станции в Астрахани. Короткая остановка и поезд снова пошел. Шел долго. Темнота, но на уровне вторых нар, чуть выше, было одно маленькое окошко. Кто
оказывался на нарах, мог смотреть в окошко. Из него дуло очень и
какое-то пространство вокруг него было на полке свободно. За водой
бегали малыши вроде моего брата или меня. За едой ходили два человека. У нас в вагоне из взрослых мужчин оказались наши односельчане Сангаджиев Дава Муевич, он должен был быть на море, но в этот день почему-то оказался дома, и его брат Эльта. Они же и делили продукты. И продукты делили непропорционально. Эльта стал прогонять моего брата, когда он захотел немного погреться около железной буржуйки и прилег. А когда брат не подчинился, Эльта на него сел верхом и стал чуть ли не прыгать, говорить ты тепла хочешь, сейчас я тебе сделаю тепло. Утихомирился только, когда тетя Халга на него прикрикнула.
На наше счастье поезд остановился в Аральске. Мы проснулись, поезд стоял на станции. Разрешили нам выходить, двери открыли. Вдруг подошел наш дядя Боктан и, не поднимаясь в вагон, спрашивает: наши тут едут? Просто искал нас на всякий случай. Ему говорят: твоя семья тут, залезай, им трудно. А он отвечает: не могу, нам сказали не разбегаться в дороге, а с семьями потом соединитесь. И жене говорит: Байла, нег шилтә тосн бәәни? Нанд өгчкич нег шил тос (negshiltä tosnbääni? Nand ögchkichnegshiltos) - у тебя есть бутылка топленого масла? Дай-ка мне одну бутылку. Забирает бутылку масла, с тем и уходит. За ним следом пришли уже с вещами дядя Бадма, 1901 года рождения, и дядя Кётяря, 1904 года. Они узнали, что поезд идет с населением из нашего сельсовета, и с вещами шли вдоль состава и искали нас. Спрашивают: Боктан приходил? - Пришел и ушел. - Ну, с него станется. Как они прибыли, жизнь в вагоне изменилась. Они стали сами ходить за водой, за едой и приносили ее больше и делили поровну. И Дава С. уже вел себя ниже травы, тише воды. Как ягненок. Вот так мы доехали до самой Сибири.
ак поезд останавливался, люди успевали выскочить. Женщины, бедные, на обратную сторону состава переходили, там справляли нужду. В вагоне была дыра в полу и абсолютная темнота, так что дело несколько упрощалось. В вагоне было не до умывания. Воду не плеснешь, если расплескаешь, тут же замерзало, сам скользить будешь. Вагон был буквально заиндевевший. Согревались, сидя абсолютно вплотную друг к другу. Я не помню сейчас, как удавалось вообще спать. Но мы где-то, кажется, на 12-е сутки приехали.
Станция называлась Чаны Новосибирской области. Оживленная станция, через которую проходит линия с запада на восток. Пассажирские поезда там не все останавливались. Нас встречали
энкаведешники и сани. На конных санях со станции нас привезли в районный Дом культуры. Сюда привезли огромное количество людей. По крайней мере, не было места, чтобы пройти между людьми, нужно было переступать друг через друга. Мы оставались в этом клубе трое суток. За нами приехали в конце третьего дня. Мы поехали в деревню Добринка, это примерно 37 км от райцентра. Мы тронулись вечерком и ехали ночью. Три семьи – дяди, бабушка и с нами две семьи наших родственников, отцовой сестры. Демчи, ее муж, сам был в морском дивизионе на море, и супруга выселялась с семьей без мужа. Детей у них было много, и девчата там были уже взрослые, лет по 14-17. И еще семья тоже без мужчин, без никого, родственники Демчи. Так мы оказались в деревне Добринка Чановского района.
Нас подселили к главному бухгалтеру колхоза Шерстюку Ивану Францевичу. Сам с Украины, он во время войны убегал от немцев и
попал аж туда. В семье их было четверо. И мы до весны прожили в этой
семье. Мы с братом и мамой, бабушка, наш дядя Кётяря с женой, тетей
Халгой и их сын – всего семеро. Мы жили в одной комнате, не было ни
одной кровати, спали все на полу, а я спал на сибирской лавке. У сибиряков вместо стульев были лавочки вдоль стены шириной 30 см. Когда мы жили дома, у нас была большая деревянная кровать. Меня укладывали к стенке, потом брата, с края ложилась мать. Я мог через брата и мать перекатиться, упасть на пол и, не просыпаясь, спать на полу. А на доске в 30 см я умудрялся спать и не падал. Еды вообще не было. Колхоз особо помочь не мог, это был один из бедных колхозов в Чановском районе. Дядя с тетей стали работать на нас, на семерых. И то тетя не могла каждый день на работу ходить из-за мальчика маленького, его одного бросать нельзя. Даже если бы и ходила, на семейный стол это ничего не давало.
Однажды ночью я вдруг запел. Я спал на лавке спиной к людям, лицом к стене. По калмыцкому обычаю петь ночью, да еще и в постели, считается дурным тоном. На меня старшие зацыкали. А бабушка
вдруг говорит: вы чего ругаете, а сама спрашивает: а что ты запел? Я
ответил: гесн өлсəд, гуйр хəəгəд (gesnölsäd, guirhäägäd) - проголодался, хлеба хочется.
А через день нам муки выдали по 3 кг. А картошку дядя уже разными
способами добывал. Мог какую-то услугу оказать. А было кому. Хоть
деревня была небольшая, но мужчин в деревне не было. Это была чисто
польская деревня, поляки, переселенные еще в царское время, в конце ХХ века. В 37-38 гг. всех мужчин поголовно арестовали, отправили и они не вернулись. Председатель колхоза был татарин Умаров, а из местных мужчин остался один-единственный мужчина Болбат Иосиф. Оказалось, что по его доносу всех забирали в этой деревне. Об этом я узнал от своих сверстников. Наши старшие, тетя и дядя, узнали после того как сдружились с местными, но тогда об этом говорили тихо. А я в Сибирь в первый раз поехал в 64-м, второй раз в 92-м. В третий раз я там был в 2002 г. по приглашению нашей родной Чановской средней школы. Из всей этой школы мы с братом с комендантом воевали чтобы учиться. Бились и учились. Комендант заставлял нашего дядю, чтобы он запретил нам учиться. А дядя говорил, как я могу запретить им учиться, они – не мои дети, они - мои племянники. Если у вас есть закон – запрещайте, а я им запретить не могу. Дядя наш сам был грамотным по ликбезу, в школе не учился, умел только читать, писать и расписываться. Но нам говорил: йовадәтн (iovadatn) - идите. И вот в 92-м году, когда я приехал в райцентр, я постоянно поддерживаю связь со своими друзьями по деревне, я остановился у своих друзей. Мы набились в машину и поехали на кладбище. В Сибири сразу после нашего приезда у нас умерли мама, бабушка, тетя Халга и трое двоюродных братишек. Поэтому первым делом мы поехали на кладбище. И мой друг Кобыляк первым делом подошел к одной запущенной могиле и стал пинать ограду. Говорит: Болбат тут похоронен, стал ругать его бранными словами и
сказал: вот он всю деревню пересадил, в том числе моего отца. Реабилитационный процесс начался в 50-х, а бумагу он на отца получил
только в 82 г. Самого этого Болбата взяли самым последним, продержали
несколько месяцев в тюрьме Новосибирска и отпустили.
С некоторыми мальчишками я подружился сразу. Они были без отцов, дружелюбные многие. Исключением был один Леня Рекуц, мы с ним закончили нашу начальную школу, потом учились в пятом классе. Он все время старался меня дернуть, ударить, а был здоровый, мощный. Говорил что-то обидное и постоянно придирался. Но я был сызмальства колючий, всегда сдачу давал, не поддавался. И за меня вступался такой же здоровый Бронислав Болбат, у него мать была латышка, а отец поляк. Отца тоже посадили, а мать его, тетя Марьяна, была очень хорошая женщина. И он всегда защищал меня в любой ситуации. Вот он как врежет, а тот отстает.
В первый год, в 44-м, дядю назначили пасти скот, колхозный и индивидуальный. Но одному пасти двойное стадо было очень трудно. А до него пас казах Макашев, такой старик, он сразу же бросил эту работу. Калмыки приехали, безработные. Дядю Костю назначили, видимо, в надежде, что он домашних будет мобилизовывать. И мы с братом до
глубокой осени с ним пасли. О какой школе было думать? Ни одежды,
ничего. Обувались в тот период так. Сыромятину резали скотскую и
натягивали. А под это дело рванье, тряпье разное. Пока не стали добывать овечью шерсть, тогда уже носки вязали, и я сам научился вязать. Вырезался кусок кожи, из этой же сыромятины вырезали тонкую шкуру. Это калмыцкая обувь буршм (burshm), но я не помню, чтобы до выселения кто-то в такой обуви ходил.
Мы жили до весны в доме бухгалтера. Сын, почти наш сверстник, семья к нам относилась нормально. Он главный бухгалтер, один из руководителей колхоза, не мог позволить себе лишнего. Но престарелая
мать бухгалтера относилась к нам холодно, в контакт с нашими старшими не вступала.
Война кончилась. Я никогда не спрашивал у старших, за что выселили, и с братом вдвоем мы не обсуждали. Но в 6 -7 классах ко меня такие мысли стали приходить. Пожалуй, наиболее стойкое, что приходило в голову, возможно, навеянное разговорами старших, была надежда, дян чилхля тегин тал гархм (dänchilhlä, tegintalgarhm) - когда война закончится, вернемся в степи. - Надежда, что так будет до конца войны, война кончится, Сталин узнает и тогда все нормализуется.
Я и сейчас удивляюсь, как старые люди влезали в эти вагоны. Урдаснь укч болшго (urdasn’ ükchibol’shgo) - раньше своего срока не умрешь. Философия у стариков была такая – надо обязательно дожить до правды. Народная философия еще была выражена словами: живой от жизни добровольно не отрекается. Живой своей внутренней сутью, душой, внутренней мобилизацией. Одни ведь ложатся и беспомощно умирают, а другие - нет, карабкаются. Оказалось, очень сильна в нашем народе эта внутренняя сила. Поэтому я не могу согласиться с оскорбительными словами Солженицына. У него написано в «Архипелаге Гулаг»: калмыки не стояли, тоскливо вымирали и в скобках: впрочем, сам я не наблюдал. А калмыки тоскливо не вымирали. Я не принимаю такого обобщения, также и Сталин обобщал и судил весь народ по горстке людей, которых сам не наблюдал. По статистике калмыков-беглецов, совершавших побег в выселении, было больше чем чеченцев, а он там чеченцев превозносит. Чеченцы были расселены в Казахстане да еще по 300-400 семей, целыми селами. Для того, чтобы их расселить, в Казахстане своих выселяли аулами. Калмыки же были расселены
по несколько семей на целые деревни.
Я пошел в школу в третий класс, я на четыре года переростком закончил среднюю школу. Учителя ко мне нормально относились. Мне было трудно учиться только первый год, в третьем классе – по гуманитарным предметам. По математике я был силен, а гуманитарные дисциплины постепенно подтянул. Семилетку кончил круглым отличником. В седьмом классе писали изложение, и я был единственным, кто написал на 4 /5.
Хотя меня лично особенно не обижали, я чувствовал общий статус всех калмыков. Приехали когда, в деревне все знали, что едут людоеды. Со мной классом ниже Маша Риттер, немка-девочка, училась. Когда я появлялся на улице в деревне, она оббегала за тридевять земель. Потом, чуть повзрослев, я спросил у нее: Маша, а что ты так пугалась? А
как же, сказали, что везут людоедов. Казалось бы, немцев самих привезли в 41-м, а верили. Председатель колхоза периодически подчеркивал наше положение, над нашими дядьями старался силу свою показать. На мое счастье начальник спецхрана в Новосибирске капитан Цегельников оказался удивительно человечным человеком. Я в 92 г. целенаправленно поехал туда, чтобы раздобыть свои документы, и ждал в очереди к начальнику управления чтобы получить разрешение на ознакомление с документами. Его секретарша мне говорит: а какой у Вас вопрос? Вы лучше идите к начальнику спецхрана, там очень хороший человек. Я пришел 19 сентября, а он мне говорит: отовсюду идут запросы, потому что вышел закон о реабилитации репрессированных и политзаключенных, а я еще за апрель не ответил. И он повел меня в спецхран, принял мое заявление, и сказал: приходите во столько-то часов. Я, прежде всего, я посмотрел дела дядей. У одного дяди в деле лежит заявление председателя колхоза Ивана Францевича Рекуца коменданту Югову: такого-то числа Очкаев Боктан, калмык-спецпереселенец, меня обматерил при свидетелях. Я этого простить
не могу, прошу принять меры. Я расхохотался, потому что мой дядя никогда не матерился, а сам жалобщик из пяти слов употреблял три матершинных. Югов, надзиратель над калмыками, немцами и эстонцами, его в 48-м поставили, когда эстонцев привезли. Он бывший фронтовик, здоровый мужик, но добрый. Он отчитался, что приняты меры, проведена работа, а сам не наказывал. Но если бы он направил дело дальше в район, участковому коменданту над несколькими деревнями Селиванову, тогда бы могло не поздоровиться.
В пионеры меня приняли в четвертом классе. Учеников мало, а хороших учеников и того меньше. В первую очередь принимали хорошистов. Я в третьем классе немного бултыхался, а в четвертом классе уже учился уверенно. Даже отличился на уроке пения. Учительница Пинегина Александра Ивановна заставляла всех петь сольно, чтобы четвертную
оценку получить. Местные ребята были непослушные и вели себя вольно, а я всегда рос дисциплинированным. Когда меня подняли и сказали петь, а в третьем классе русских песен я не знал, я спел «Катюшу» на калмыцком языке. Как я запел, а пел я хорошо, этим я еще дома отличался. Дверь открылась и ученики, которые пришли во вторую смену, тоже стали заглядывать. Я устроил им маленький концерт.
Продолжение завтра в такое же время
Присоединяйтесь — мы покажем вам много интересного
Присоединяйтесь к ОК, чтобы подписаться на группу и комментировать публикации.
Нет комментариев