Население
На 1850 год в деревне Дубровке 46 дворов.
На 1859 год в деревне Дубровке 42 двора, проживает 370 человек (200 мужчин и 170 женщин).
На 1911 год в деревне Дубровке 86 дворов.
На 1924 год в деревне Дубровке 119 дворов, проживает 672 человека.
Деревня в течение XX века часто меняла административную принадлежность. Больше-Маресьевский район — административно-территориальная единица в составе Горьковского края, Горьковской и Арзамасской областей, существовавшая в 1935—1957 годах. Центр — село Большое Маресьево. После 1957 в Починковский район. С 1965 года вернулась в новообразованный Большеболдинский район.
Дубровка в записях В.Г.Короленков, 1892 год
(Пунктуация и орфография сохранена)
Часа в два я сидел за столом в сборной избе села Дубровки, занося в записную книжку свои впечатления, пока в избу тихо набирались «старики». Мужики входили какие-то угрюмые, молчаливые, в толпе ясно чувствовалось напряженное и недоверчивое ожидание. Когда, видя, что изба почти полна, я обратился к дубровцам с несколькими словами, объяснявшими цель моего приезда, – мужики встретили эти слова угрюмым молчанием. – Нет, – решительно сказал, наконец, один из толпы, – не выйдет! – Что не выйдет? – Этак не сойдется у нас. – Все мы бедные! – загудела толпа, – всех по ряду пиши, по порядку. Всем нужно! А этак не надо нам! – Тридцать человек накормите, а остальным гладом, что ли, помирать!.. – Вот мне в хеврале давали, а ноньче отказ! – И мне, и мне… А нам вот сбавили на трех чело- век!.. – Не выйдет… Не-ет, не выйдет… Я начинал понимать… Меня поражало вначале то однообразие впечатлений, которое я выносил с сельских сходов. Мастерская картина, набросанная Л. Н. Толстым в его известной брошюре «Как помочь голодающему населению», – казалось, совершенно исчерпывала все описания всех этих собраний «стариков» для составления списков столовых, – с их краткими, меткими характеристиками отдельных случаев нужды, с их серьезной правдивостью или благодушным юмором. Читатель, быть может, заметил, что и мне на протяжении этих незатейливых очерков приходилось не раз повторять ту же, данную Л. Н. Толстым, картину, варьируя только это бесконечное разнообразие метких оттенки, которые все более и более глубокими чертами выделяли передо мной эти столь однообразные вначале картины, налагая на каждую отдельную «громаду – великого человека» черты ее особенной индивидуальности. Угнетенная толпа «нежителей» сифилитической Петровки, шумливые сходы в Кирлейке (Пруды тож), лукавые мордовские сходы, с которыми мне приходилось иметь дело впоследствии, наконец, сходы «панов», начавшиеся с легкого упорства в Дубровке и закончившиеся тяжелыми, почти потрясающими картинами, которые мне придется описать в дальнейших очерках, – все это раздвинуло передо мной первоначальную, общую схему, выдвинуло индивидуальные различия там, где прежде царило пол- ное сходство и однообразие, где все казались прежде «на одно лицо». Но если мужик кажется «на одно лицо» нам, имеющим более возможности и наблюдать, и анализировать его, – то уже совершенно понятно, что мы тоже кажемся «на одно лицо» мужику. Чиновник, полицейский, земец, избранный на бессословном земском собрании, земский начальник, несущий с собой резкий принцип сословно- дворянского преобладания, врач, служащий по найму от земства, и исправник, представитель чисто административного начала, наконец, частный благотворитель в немецком платье – все мы для деревни просто «господа», действующие заодно, по какому-то одному неведомому деревне плану, «их благородия», несущие в деревню какое-нибудь требование, побор и тяготу… В соседних уездах, в соседней губернии выдачи производятся сравнительно щедро. Но вот уезд, постигнутый неурожаем в высокой степени, получает меньше других, и в самое трудное весеннее время «господа» начинают еще сокращать ссуды. Мужик не понимает причины, но отлично чувствует результаты, и при этих-то условиях являюсь в деревню Дубровку я, новое его благородие, никому неведомое, и требую у мужиков, чтобы они назвали человек тридцать «беднейших» для оказания им помощи. Дубровка, при звоне колокольцов, ждала случая принести какому-нибудь «господину» свои просьбы об общей помощи. Дубровка разочарована и, кроме того, Дубровка подозревает, что у господ есть тут какой-то общий единый план, план довольно лукавый. Дубровка назовет тридцать беднейших и тем признает, хотя и косвенно, что остальные не бедны, что остальные «продышут» и сами. И вот мы с Дубровкой стоим лицом к лицу, а между нами стоит «недоразумение»… – Всех по ряду пиши, – требует Дубровка. – Все равны, на полях ни зерна не было. Работы нет. По хуторам усюду народу усилило… Это правда. От рабочих на хуторах нет отбою, – это говорили мне управляющие, и это не могло быть иначе. – На степе тоже усилило народу, податься некуда. И это опять правда: газеты были полны описаниями, как народ голодный метался «по степе», сбивая цены и не находя работы, так как са- марская и саратовская степи тоже выгорели от засухи. – Все мы равны!.. Какие мы жители! Земли у нас по пяти сажень на душу!.. И это правда. С пятью саженями какие жители! Впоследствии, когда я приезжал закрывать свои столовые, Дубровка опять окружила меня, с робкой надеждой, что я такой «господин», который может что-нибудь сделать для нее, – что-нибудь побольше столовых. Старики с глубокой скорбью рисовали передо мною положение деревни. Вплоть к околице примкнула помещичья (кочубеевская) земля; свои пять сажень выпаханы совершенно.
«Спросите кругом, - говорили мне мужики», – спросите, кто работает больше нашего? Никто! А спросите еще, – с какого месяца наши нищие идут по деревням с сумами? Хорошо-хорошо, как с нового году…» Да, это опять не зависит от «недорода» в нынешнем году.
«Помилуйте, – говорили мне совсем с другой стороны, – о чем тут кричать и волноваться. Посмотрите на тех же дубровцев или пралевцев… Да ведь это вечные нищие. Это у них всегда». Я никогда не мог понять эту точку зрения. По-моему, тем хуже, тем больше причин волноваться и ставить вопросы о том, как это могло случиться, и как это может оставаться, и как можно с этим мириться? В данном случае произошло это очень просто. Мы видели, как обездолили себя василево-майданцы. Там, в тумане легенды, являются все-таки какие-то два проблематические субъекта с «золотой грамотой». В Дубровке не было ничего подобного, и однако, когда при- шло время освобождения и выкупа, – дубровцы «забунтовали». По всей мужицкой Руси того времени (и только ли того?) носились какие-то мифические представления об общественных отношениях и, главное, о земле. Когда дубровцам предложии сделку с помещиком, старики стали соображать: «За что платить? Что господа станут делать с землею? Разумеется, отступятся без дарового труда, бросят и уедут себе за границу. Земля и так будет наша». Итак, перед дубровцами ясно выступила задача: платить за землю не следует, а если платить, то как можно меньше… А там, –все равно будет наша!.. И дубровцы на том себя утвердили. Старики решили не выкупать землю у Кочубеев, а согласиться на ее дарение. В результате получили ее в 4 раза меньше, и то самую неудобицу. Дубровцам тоже разъясняли, дубровцев тоже усовещивали, дубровцев тоже «усмиряли». Из толпы, меня окружавшей в то время, когда я слушал эту печальную историю, – вывели древнего старца, с седыми лохмами волос на старой голове, с потухшими глазами. Это был один из тех стариков, обездоливших Дубровку… Его тоже «усмиряли», он тоже противился. – Верно! –подтвердил старик скорбно. – Исправник усмирял. Губернатор Муравьев сам выезжал… «Что вы, говорит, мужики, опомнитесь, говорит! Почему землю не примаете? Несчастными себя делаете…» Хорошо, правильно говорил, нечего сказать… Да вот, поди ты! Миром уперлись, ничего не поделаешь… Замечательно, что ни этот старик не винил себя лично, ни его, одного из виновников беды, – не обвинял никто. «Мир, – ничего не поделаешь». Мир осенила идея, мир «укрепился» на ней, мир решил… Что тут, в самом деле, поделаешь! Стихия, неизбежность, закон! «Деды – обездолили», но ведь деды думали сделать лучше, все думали «миром». И вот, дубровцы после «усмирения» и увещания согласились принять надел в пять сажень, – все-таки меньше платить!
Помещичья земля, та самая, от которой дубровцы отбились «самовольно», – сомкнулась вокруг деревни, подошла к самой околице, и понемногу год за годом кольцо это давало себя чувствовать все сильнее. Теперь положение определилось окончательно: курицу выгнать некуда, сохе негде повернуться. Помещики, как и прежде, живут далеко, а в имении – управляющий. Управляющий заботится об увеличении дохода во что бы то ни стало. И доход доведен до «естественного» предела. Железный закон спроса и предложения – это тоже стихия, а этот закон заставляет идти дубровца на работу за ту цену, которую назначат, брать землю в аренду, «за что возьмут»… Этот закон сказывается тем, что в то время, как в других селах рабочим одна плата, – для дубровца специально существует другая, хотя бы дубровец работал тут же, рядом. Для дубровца выработалась особая, почти нигде не виданная испольная система. В то время как в других деревнях и селах делят исполу снопы или зерно, – для дубровца выделяют «исполу» самую землю. За плохую, истощенную десятину (себе) дубровец обязан отработать хорошую десятину для Ново-Слободской кочубеевской экономии. Когда на полях созрел уже хлеб, –я видел их, эти поля. По одну сторону дороги моталось на ниве что-то такое жалкое и жидкое, о чем говорят: «колос от колосу не слышно голосу», и тут же наливался очень порядочный экономический хлеб. Оба они испольные! «Одни руки работали, и уж для себя ли мы бы не постарались», – говорили дубровцы. А не возьми эту землю и на этих условиях… Да как тут не взять… И вот почему дубровцы не жители, вот почему они работают, как никто, и все-таки с Нового года их бабы и дети, а часто и здоровые мужики ходят с сумами по уезду, с Христовым именем на устах… Вот о ком можно сказать, что они теперь в худшей «крепости» у помещика, чем были прежде. – Как же, господин? – робко прорвалось несколько голосов, когда я прощался с дубровцами, оставляя уезд. – Неужто никто теперь не может помочь нам? – Да… и дети наши должны страдать? – прибавил другой. – И дети детей, и унуки унуков? – скорбно полувопросом кинул третий… Дубровка с ее наделом в пять сажень – не одна. Освобождение крестьян представляет картину, набросанную широкою и мастерскою кистью. Но к картине придется еще вернуться для окончательной отделки. Она сильно нуждается в ретуши… «Малый надел», «даровой» и «нищенский» наделы, – какие это знакомые, какие избитые термины по всему лицу нашего обширного, богатого простором отечества! Они-то составляют почву, на которой сложилась жизнь и Малиновки, которую я посетил в тот же день, и Пралевки, и Логиновки, и Козаковки, и многих других деревень в уезде, в губернии, во всей России. От чего бы это ни происходило, но все же это – пятна, портящие картину, к которой, несомненно, придется еще вернуться, и вернуться даже не для одной ретуши, а и для более смелых поправок в самой перспективе. Я не нашел для дубровцев слов утешения. Я заканчивал свои столовые, и с ними ликвидировал свои отношения к Дубровке и уезжал домой… Я не тот «господин», на которого Дубровка могла бы возложить свои надежды. Однако теперь, когда я передаю свои впечатления этому печатному листу, – у меня невольно теснятся вопросы: неужто, в самом деле, за историческую вину темного люда, за ошибку вымерших стариков должны безысходно нищенствовать и томиться целые поколения, «дети детей и внуки внуков»? И кому это нужно? Во всяком случае – не обществу, не государству!.. О, если бы печать могла и эти скорбные вопли Дубровок поставить в ряду практически неотложных «вопросов», выдвинутых голодным годом!..
Однако вернемся к прерванному рассказу. Итак, Дубровка требовала, чтобы я «писал поряду» от каждого двора, чтобы я произвел в ней «равнение» и свою ничтожную помощь расписал «по-мирскому», по душам. Я не мог уступить ей в этом требовании: моя задача была – подобрать всех тех, кому прежде других могла грозить голодная смерть… И мне нужна была для этого помощь схода. Я объяснил это, по возможности, понятно. Я старался убедить, что я не чиновник, что деньги у меня не казенные, что они собраны «Христа-ради» и не окажут влияния на ссуду, в особенности для остального населения. Старики всѐ упрямились. Пришлось прибегнуть к последнему средству. – Ну, как знаете! Денег у меня немного, а нужда всюду. В других местах будут рады, что хоть нищих подберем. Прощайте. Я сложил свою книгу. В задних рядах поднялось сразу волнение. – Что вы, старики! Что вы делаете? Разве этак можно отпускать человека? Не слышите, что говорит он? Благодарить надо! Вот Анны Мажукиной дети… Татьяна Балахнина под окнами, как планида, бродит. Что вы, что вы, опомнитесь. – Говори, староста! Все будем говорить по совести. Пишите, господин! Деревня уступила. «Житель-середняк» очищал место нищим, бродившим, по чьему-то образному выражению, «как планиды», взывая Христовым именем к разделу последних крох лебедного хлеба. Опять сход принял обычную физиономию, опять посыпались меткие словечки, и список быстро стал наполняться именами вдов, безмужних жен, брошенных на произвол судьбы сирот, которым не выдают ничего по каким-то совершенно непонятным соображениям («кого надо – не пишут, а кому бы не надо – дают»). Таких набралось тридцать человек. Затем мы стали. Конец! Каждое новое имя, называемое кем-либо, вызывает уже замечание: «Нужно, да таких много»… Я встал, поблагодарил стариков и сделал распоряжение о доставке ранее уже заготовленного хлеба. Но дубровцы тесно сомкнулись вокруг стола. – А как же нам, ваше благородие, мужикам-те? Ведь все приели, гладом, что ли, помирать будем?.. Это уже выступает, как и всюду, другое недоразумение. Я попрошу читателя ясно представить себе картину: тесная изба, толпа мужиков, впереди – староста, сотские, старики – все народ, привыкший к объяснениям с начальством и до известной степени ответственный. Они высказываются осторожно, глядят выжидающе и робко. В их голосах слышно в одно и то же время и желание сказать нечто, выручить деревню, выпросить нечто для мира, и готовность отступить при первом признаке грозы, которая может настигнуть прежде всего именно их. Говорят они почтительно и даже с лицемерным смирением. За ними сплошная, слитная, безличная масса, из которой слышен то сплошной гул, то раздаются резкие, определенные, часто слишком резкие и слишком определенные сентенции, вызывающие сочувственный ропот. В таких случаях передние озираются, – для того ли, чтобы сдержать «бесчинство», для того ли, чтобы показать перед начальством, что они не солидарны, – во всяком случае, озираются безуспешно… да и надо же хоть кому- нибудь, хоть как-нибудь высказать истинное настроение и истинные взгляды «мира»… Вот приемы деревенского схода, заявляющего неудовольствие и жалобы… И в середине этой толпы – я, олицетворенное на сей раз недоразумение, до которого все сие отнюдь не относится… Однако у меня спрашивают, и я думаю, что обязан ответить. – Приедет земский начальник, – расскажите все это ему. – Приеди-ит… – иронически говорят мужики. – Да он никогда и не бывал… Это, конечно, для меня не новость, но у меня все же есть ответ: – Ступайте к нему. – Гонит. Мое положение, как советника, становится затруднительнее. Дубровка спрашивает у меня, может ли быть, чтобы от высшего начальства соседнему уезду отпускалось по тридцати и сорока фунтов на всю семью, а на них пятнадцать – двадцать со всякими вычетами… – Пошлите, – говорю я, – кого-нибудь сначала в Лукоянов, в продовольственную комиссию с жалобой, а если там не уважат, – пишите в Нижний… «Недоразумение» принимает новый облик. Передних как-то отшатывает от меня, и вблизи образуется пустое пространство. В задних рядах – сразу смолкают и гул, и ругательства, довольно изобильно сыпавшиеся до этой минуты, и жалобы… Мужики как-то настораживаются… – Это… как же? – сдержанно спрашивают впереди, – через ряд?.. – Помимо, то есть, начальника… Жалобу? Я объясняю, что жаловаться высшему начальству на низшее всегда можно. – Ведь вы, – говорю, – у начальника были? – То-то были. – Отказал? – Ну!.. Тишина становится напряженной. – Значит, теперь остается просить выше… – Нет! – решительно и резко говорит ближайший ко мне мужик, кажется, староста, озираясь назад и как бы желая запечатлеть свою мысль в массе. – Нам надо помирать, а через ряд на начальника… невозможно. Картина резко раздваивается. Впереди – лицемерное смирение, доходящее до готовности «лучше помереть», сзади ропот, ругательства, комментарии вроде того, что «гладом поморит», «и то, что есть, отымет»… И чем дальше, тем сильнее и резче… – Как знаете, –сказал я, – по-моему, прямая просьба, хотя бы и «через ряд», лучше, чем то, что вы теперь говорите. Прощайте. Вся эта сцена произвела на меня странное впечатление. В этом мгновенном молчании, в этом испуганном удивлении, в этом робком смирении, во всей атмосфере этого схода в последнее мгновение пронеслось что-то такое, что заставило меня невольно спросить себя: «Уж не бунтую ли я как-нибудь нечаянно дубровцев, в самом деле?..» Кажется, нет! Кажется, то, что я говорил, – просто, ясно, непререкаемо и законно. Кажется, наконец, что этот глухой гул под стенами и в углах, гул, исполненный такого мрачного возбуждения и так странно оттеняющий лицемерное смирение первых рядов, – действительно хуже законной жалобы… И, однако… Мы видели, как была понята и к каким последствиям повела законная просьба жителей Дубровки. Народ от «законных» жалоб отучали долго и успешно.
Комментарии 180
Бабушка говорила всегда, что их 12 детей. Вероятнее всего, 4 умерли совсем маленькими.