...Ничего, никого мне в это время не жалко. Эгоизм страдания, наверное, более всеобъемлющ, чем себялюбие счастливых».
«Целый год длилась моя работа в амбулатории центральной зоны, до тех пор, пока...»
А где Таскан? В августе 1944 года Гинзбург была отправлена как больная на Беличью. Перед этим она выкрала из кармана начальницы лагеря письмо интимного содержания от вольнонаемного мужчины, адресованное ей, Гинзбург.
А Е. С. только что утверждала, что она на Таскане проработала год, и оттуда спецнарядом, как медицинская сестра, была переведена в больницу Севлага, на Беличью, в августе 1944-го» года! Чему же верить?
Очень показательно, как живописует Е. С. прибытие на Беличью и саму Беличью.
«На первый взгляд усадьба центральной больницы Севлага — Беличье — воспринималась, как дом отдыха или санаторий. Живописными группами поднимались на взгорье густые лиственницы. Дорожки между строениями были посыпаны гравием и расчищены. Даже клумбы здесь были. Клумбы, обложенные дерном. Но сама мысль, что здесь сажают цветы, вселяла какие-то странные надежды.
Два двухэтажных корпуса ослепили меня материковским видом. Остальные строения хоть и были привычного типа, все-таки резко отличались от того, к чему я привыкла на Эльгене и Таскане, чистотой и ухоженностью.
...Но вот наконец дом дирекции. Пушкин самолично доставил меня к начальнице, пред ее испытующие и грозные очи.., главврач центральной больницы Севлага. Но она являлась одновременно и начальником лагпункта.
...В момент, когда я предстала перед ее грозным ликом, она была еще в
полном блеске величия...
— Отведите ее в туберкулезный, — сказала она Пушкину так, точно меня тут не было, — там и жить будет в кабине. Посуду отдельную. Предупредите: больные острозаразные. Пусть будет осторожна...
Эти гуманные слова главврач произнесла так оскорбительно, что мне вдруг захотелось заплакать... Я с тоской вспомнила вечерние чаепития у тасканского начальника Тимошкина, идиллические просветительные беседы с ним насчет вращения земного шара...»
Что можно сказать по поводу этой тирады?
Стояла больница не на взгорье, а на болотистом месте. Летом ходить можно было только по насыпанным и утрамбованным дорожкам. До конца 1943 года, пока не была построена новая больничная кухня, летом на кухню пройти можно было лишь по дощатому настилу. Как могли ослепить Е. С. «два двухэтажных корпуса», когда на Беличьей никогда двухэтажных строений не было! Никогда не было «дома дирекции». И дирекции не было. Кабинет главврача (и хирурга) находился в хирургическом отделении рядом с ординаторской, занимал площадь в четыре квадратных метра, где умещались стол, стул и маленькая этажерка.
Поскольку главврач обещала приютить и поддержать проштрафившуюся лагерницу, она попросила врача Каламбета перейти в филиал его отделения, а свою комнатку рядом с легочной палатой уступить прибывающей Гинзбург. Это было сделано заранее. По прибытии Е. С. несколько дней находилась в женской палате, не представленная пред «грозные кавказские очи».
Никогда на Беличьей не было туберкулезного отделения! ,Дом барачного типа с одной дверью посередине Делился на две больших палаты по 15—20 мест каждая. Между ними находились служебные помещения, раздаточная, ванная, туалет, ординаторская и две комнаты, примыкающие к палатам, где жили врач Каламбет и фельдшеры Лебедев и Синельников — грамотные, опытные фельдшеры. Слева от входа — палата сердечников, справа — пневмоников. В легочном отделении, а точнее — палате, преобладали пневмоники. Крупозное воспаление легких было бичом Колымы и лагеря. Попадали туда больные с плевритами различной природы, эмфизиматики, астматики. Если вдруг обнаруживался больной с подозрением на туберкулез, который подтверждался рентгенологически и лабораторно, такой больной отправлялся в больницу СВИТЛ, где было туберкулезное отделение. Там он актировался и по инвалидности освобождался из лагеря с выездом на материк.
С Гинзбург провели собеседование, выявили, что ее опыт и знания не отвечают требованиям больницы. И по предложению Каламбета оставили при первом ТО для обучения. Там она недолго раздавала лекарства и мерила температуру больным.
В том Гинзбург была права, что с первого знакомства Главврач не пригласила ее к себе на чаепитие, чтобы удивляться вращению земного шара. Главврач жила при больнице и так же, как и все заключенные врачи и фельдшера, да и санитары, круглые сутки была на посту, участвуя во всех срочных и ночных операциях, совмещая труд хирурга с весьма непростыми хозяйственными и административными заботами. Никогда ни один из главврачей на Беличьей (Залагаева, Савоева, Волкова) де были одновременно начальниками лагпункта, да и лагпунктом больница не числилась. Все заключенные, работающие в больнице, находились на списочном составе комендантского ОЛПа в Ягодном, сухой паек на которых переводился в больницу.
Как Е. С. живописует свои злоключения в несуществующем туберкулезном отделении:
«Каморка, предназначенная мне, тесно примыкала к палате «бэков», отгороженная от нее фанеркой, не доходящей до потолка... Заключенные в прежнем значении слова составляли здесь меньшинство. А большинство были люди нового послевоенного (август 1944 года! — Б. Л.) колымского сословия, так называемые «Эска» — спецконтингент».
Далее описывается черная и страшная картина «туберкулезного отделения», в котором якобы преобладали молодые прибалты, почти мальчики, так напоминавшие ей сына Алешу.
Мне кажется кощунственным приобщение имени погибшего сына к заведомой лжи.
«Туберкулезное отделение вел заключенный врач Баркан... Когда однажды я в первые недели работы прибежала за ним ночью... И даже не подумал встать... Вспомнила, сказала: «Извините, гражданин доктор». И ушла».
Впервые слышу, чтобы заключенный, обращаясь к заключенному, называл бы его «гражданином». Тем более что как не было туберкулезного отделения на Беличьей, так и не было никогда с 1942 года по ноябрь 1945-го никакого врача Баркана.
В тихой однокомнатной квартире на Красноармейской в Москве, где писалась 2-я часть «Крутого маршрута», фантазия Е. С. рисовала все новые и новые страшные небылицы. Она пишет о мальчике-санитаре Грицько с оккупированной территории, «побывавшем на работах по всей Европе» — лирическая «баланда» на несколько страниц. Душещипательная сцена с умирающим прибалтом и его кольцом. «То кольцо вскоре обнаружилось на заскорузлом пальце бытовика, торговавшего в нашем продуктовом ларьке». Никогда (!) на Беличьей не било продуктового ларька. Пайковый табак, махорку мы получали через завхоза больницы, как и питание. Премвознаграждение (так в лагере называлась зарплата) я полностью отсылал матери, тоже находившейся в лагере на европейском севере. Здесь, на Беличьей, потратить деньги было негде.
Сюжет с дровишками, за которые она с санитаром якобы отдавала ведра «баланды» и «мешки хлеба» — фантасмагория. Ведра супа и мешки хлеба в лагерной больнице, остающиеся после раздачи в палате на 15 койко-мест, — это смешно. Хорошо, если лишнюю миску супа удавалось санитару выкрасть для себя или помощника из больных. Да еще на Беличьей при «грозной главврачихе Савоевой». Именно при ней обкрадывание больных, небрежное, недобросовестное выполнение врачебных назначений считалось самым тяжким преступлением и грозило увольнением из больницы. Это знали все. Кроме всего прочего, больница хорошо отапливалась. В двух отделениях Савоева оборудовала паровое отопление.
«Сюжет» с дровишками не нов, свой вариант был рассказан в тасканском периоде: «Второй мой визитер — уголовник был поставщиком двора — он носил мне дрова...» И так далее...
Я, проживший 35 лет на Колыме, 8 из них — в лагере, не встречал уголовника, собирающего «дровишки» и продающего их за кусок хлеба в вольном стане. Этим занимались мы, «политические». А блатари-уголовники отнимали у нас хлеб и дрова.
Описанию морга, в котором Гинзберг никогда не была, являясь сестрой-хозяйкой оздоровительного пункта, могли бы позавидовать фильмы ужасов.
«Аллейки, клумбочки... Новая рентгеноустановка... Чистая кухня и повара в белых колпаках... Даже научные конференции заключенных врачей... И ежедневно, еженощно работал беличевский морг, все повышающий свою пропускную способность.
В морге хозяйничали блатари. Отъявленные урки... Они свежевали, рубили трупы на куски».
«Потом я попыталась сосчитать, сколько человек умерло на моих руках... Получалось что-то близкое к тысяче...»!!!
Это в несуществующем туберкулезном отделении (палате пневмоников), где она пребывала чуть более месяца! Или менее.
Никогда на Беличьей не было никакого спецконтингента, никаких белокурых мальчиков прибалтов. НКВД никогда не перемешивало своих подопечных, тщательно разделенных на спецкатегории.
За три года моей работы в этой большой больнице вряд ли я насчитаю четыре-пять десятков вскрытий, на которых обязательно присутствовали все врачи больницы со своими фельдшерами. А присутствовали на всех вскрытиях обязательно. И в этом был глубокий смысл: призыв к милосердию и повышению ответственности. Возможные ошибки вскрывались прилюдно. Все это продумано и введено в жизнь девчонкой, три года назад окончившей институт.
Самая низкая смертность по всем больницам лагерной Колымы была в больнице Севлага. Именно поэтому там не держали врача патологоанатома. Он не имел бы постоянной работы. Вскрытие производил фельдшер Синельников, патологоанатомический диагноз устанавливался врачами коллективно. В морге, часто подолгу пустующем, был одноногий сторож с каким-то пунктом 58-й статьи.
В штате и обслуге больницы не было ни одного уголовника, «урки», блатаря. Главный врач имела на этот счет твердое мнение. Три бытовика было на Беличьей: старший повар Александр Иванович Матвеев (дядя Саша), бывший шеф-повар ресторана на московском ипподроме, нарядчик Пушкин, ведавший лагерными документами, и бухгалтер. Последние два проходили по штатному расписанию комендантского ОЛПа в Ягодном.
В 1942 году, приняв больницу, первое, что сделала Н. В. Савоева,— добилась права хоронить умерших в белье, чего до нее не делалось. Шла война, в лагере не хватало белья. И тем не менее... Она нашла убедительные доводы. Требование ее было удовлетворено.
Все в повествовании Гинзбург в этой части «Крутого маршрута» на том же уровне достоверности...
Хочу понять, зачем это понадобилось Жене Гинзбург? Столько страшного и трагического было вокруг нее в том же женском лагере на Эльгене, что можно было бы рассказывать, захлебываясь слезами, с истинной болью сердца, не прибегая к топорному вымыслу. Но на Эльгене Е. С. была на благополучном этаже лагерного бытия, сама не варилась на дне этого котла. К женщинам-работягам относилась высокомерно, смотрела сквозь них. Об этом говорят многие, знавшие ее по Эльгену.
Еще одну интересную черту проследил я, читая «Крутой маршрут»: проявление небрежения к людям, сделавшим ей доброе, выручавшим в беде.
В деткомбинате на Эльгене работала медсестрой вольнонаемная девушка, договорница Анечка. Много доброго делавшая всем: и детям, и «мамкам», и лично Евгении Семеновне — тюрзачке, «троцкистке», лишенной права переписки. Анечка пересылала письма Е. С., минуя лагерную цензуру. Она рисковала и притом весьма серьезно, время было нешуточное. Как о ней пишет Гинзбург:
«При всем том, Анечка была очень добра, чувствительна, легко плакала от жалости к больным детям и злополучным матерям, совала кормящим «мамкам» куски сахара и конфеты. Мне она всегда оказывала неоценимую услугу: передавала мои письма к маме «через зону».
Эта «простецкая бузулукская деваха» берется послать телеграмму Гинзбург на волю, рискуя собственной свободой. Е. С. продолжает портрет:
«Эта Анечка — колымский вариант людоедки Эллочки Щукиной — прибыла сюда «за длинным рублем», чтобы в дальнейшем посрамить своими туалетами если не дочку Вандербильда, то уж во всяком случае всех модниц своего родного города Бузулука».
«Что вы! — жест древнеримской матроны. Возмущенное подрагивание мочальных крашеных кудряшек...» Ничего не скажешь, доброе, благодарное описание этой сердечной, непосредственной девушки... Еще пример:
«По вечерам мы с Антоном даже ходили иногда в гости. Да, в гости!.. — к начальнику нашего лагеря Тимошкину... Антон лечил и самого Тимошкина, и его бело-розовую вальяжную жену Валю от подлинных и воображаемых болезней, и они оба души не чаяли в обходительном докторе... От Тимошкина и его жены мы не скрывали своих отношений... Услышав однажды от доктора, что Земля — шар, вращающийся вокруг собственной оси, наш начальник именно так отреагировал: «Скажешь тоже!»
Получили за «нечаяние души» и гостеприимство!
Несколько слов о главе «Веселый святой». Она посвящена Антону Яковлевичу Вальтеру. Я знал его много лет, относился к нему с симпатией, и он платил мне тем же. Я не заметил в нем каких-либо выдающихся качеств. Добрый нрав, приветливость. Это тоже кое-что стоит, но для «святости» этого мало. Нрав его я не назвал бы веселым. Чувство юмора, когда оно есть, скрыть невозможно. Его врачебный уровень был рядовым, врачебный опыт приобретен в лагере. Я не заметил ни душевной тонкости, ни блеска интеллекта, ни эрудиции. Его частная гомеопатическая практика вызывала к себе скептическое отношение.
После реабилитации, во второй половине 50-х годов Гинзбург и Вальтер из Магадана уезжали во Львов. Перед отъездом Антон Яковлевич зашел к нам проститься и, вынув из портфеля общую потрепанную тетрадь в клеенчатой обложке, сказал, кладя ее на стол:
- Вы медицински грамотный человек, Борис Николаевич!
Я поглядел на него вопросительно.
- Я серьезно, — сказал Антон Яковлевич и подвинул ко мне тетрадь.
- В этой тетради изложены азы гомеопатии. Я с нее начинал. Теперь я знаю больше, чем здесь написано. Это хороший кусок хлеба. С маслом, — добавил он. — У вас это прекрасно пойдет. И будете еще долго меня благодарить.
- Я уже сейчас благодарю вас, Антон Яковлевич. Но это не для меня. Возможно, как фельдшер я и грамотный, и опытный. Но этого мало. К тому же я скоро получу диплом инженера...
- Скажите! Сто пять рублей. У вас же семья!
- Не для меня это, Антон Яковлевич, спасибо.
- Я оставляю эту тетрадь, не торопитесь ее выбрасывать. Она вам еще пригодится.
Я не стал его огорчать. А когда он ушел, пролистал тетрадь. Исписанная не до конца почти детским почерком, она предлагала пути исцеления почти ото всех существующих в мире болезней. Я понял, что гомеопата из меня не получится.
В Магадан доходили слухи, что у Вальтера во Львове огромная практика. К нему паломничество. Врач из Магадана! Из заключенных!..
Допускаю, что только любящий способен видеть все достоинства человека. Все же при всем моем добром к нему отношении он не казался мне ни святым, ни веселым. И в главе «Крутого маршрута» Е. С. новых черт в нем мне не открыла. Мне показалось, что она, считающая себя интеллектуалом и эрудитом, хотела поднять его в глазах своего круга, чтобы объяснить их «неравный брак». Вальтер не делал никому зла, никто не отзывался о нем плохо. А это не так уж мало!
Евгения Семеновна Гинзбург — комсомолка двадцатых годов, историк, воспитанная на первоисточниках марксизма-ленинизма, член ВКП(б), восстановленная в партии после лагеря, принимает католичество, его обрядность, крещение, исповедь, посещение костела. Мне понятна вера в душе, вера в себе, где мысли и поступки диктуются нравственными принципами религии. Такую веру я всячески приветствую. Духовную метаморфозу Гинзбург понять не могу.
Вторую часть «Крутого маршрута» мне довелось прочесть сравнительно недавно. С каждой главой, с каждой страницей росла моя настороженность, а иногда и сопротивление тому, в чем хотели меня убедить. Когда я дошел до Беличьей и закончил ее описание, я был и подавлен, и растерян, и возмущен. Я не мог сразу понять, зачем вся эта «чертовщина» понадобилась Жене Гинзбург. Я еще раз внимательно и придирчиво прочитал вторую часть. И многое теперь уже видел другими глазами. Повесть я заставил себя дочитать до конца. Я сразу подумал, показать Нине Владимировне главу, посвященную Беличьей или не показывать?
Пока шло описание самой «главврачихи» Савоевой, описание внешности, Нина Владимировна звонко и заразительно смеялась. Когда же дошло до поношения ее детища — больницы и порядка в ней, обрушилось тягостное чувство несправедливости.
Я стал терять веру в мемуарную литературу, автобиографические повествования, к которым относился с непосредственностью и доверием, полагая каждое сказанное слово документом, точным и ответственным. К собственным воспоминаниям я подходил с этой меркой. Стремился, во всяком случае.
Рассказывая о Беличьей, я не мог обойти молчанием Женю Гинзбург, которую знал с Беличьей до последнего ее дня.
- Оставь ты ее в покое, — говорила жена, — ее уже нет. Бог ей судья. К чему оправдания, опровержения! Что это изменит! Брось!
- Я не оправдываю и не опровергаю! Я повествую. Я рассказываю правду о людях, которых знал, с которыми был близко знаком. Я не исповедую принципа «о мертвых или ничего, или хорошее». У древних был и другой принцип, который мне ближе, хотя, может быть, и беспокойнее — «О мертвых только правду!» Я очень стараюсь от правды не отклоняться.
Я пишу о людях разных, часто нерядовых, с которыми свела меня жизнь. И пишу не только для ситуации текущего дня, я рассчитываю на более долгий срок.
Еще я хочу коснуться эпилога «Крутого маршрута», чтобы поставить все точки над «и».
Из Эпилога: «Меня часто спрашивают читатели: как вы могли удержать в памяти такую массу имен, фактов, названий местностей, стихов?Очень просто: потому, что именно это — запомнить, чтобы потом записать! — было основной целью моей жизни в течение всех восемнадцати лет... Все, что написано, написано только по памяти».
И еще: «Изголодавшиеся по простому нелукавому слову, люди были благодарны всякому, кто взял на себя труд рассказать де профундис о том, как все это было на самом деле».
Прочтя это, я подумал - не все, рассказанное ею, — правда, И обилие стихов, вставленных в это трагическое повествование, не всегда уместно, скорее — это демонстрация интеллекта и эрудиции автора. И слово не назовешь «простым нелукавым». Уж больно изобилуют такие непростые слова как «мезальянс», «ригористки», «трофическое голодание», «меа кулпа», «де профундис» и т. д. Какому читателю адресовано? Вряд ли рядовому труженику.
В главе «За отсутствием состава преступления» есть примечательные слова: «Дар благодарности — редчайший дар. И я не исключение... Но те, кому удалось спастись, благодарили за это не Бога, а в лучшем случае Никиту Хрущева. Или совсем никого не благодарили. Такова наша натура».
Интересное наблюдение, и не только с лагерем связанное. Люди, которым в их трудный час была оказана поддержка, протянута рука помощи, делятся на две противоположные группы. Первые сохраняют благодарность к сделавшим доброе. Вторые — вспоминают то время с тоской, неприязнью. Избегают, а порой и поносят тех, из чьих рук принимали помощь. Первых меньше, вторых больше. Это наблюдение я сформулировал так: «Благодеяние обязывает. И потому порождает неприязнь к благодетелю. Он был свидетелем моего унижения».
Пришло на память одно стихотворение в прозе И. С. Тургенева «Пир у верховного существа». Я перескажу его главную мысль: «...Но вот верховное существо заметило двух прекрасных дам, которые, казалось, вовсе не были знакомы друг с другом.
Хозяин взял за руку одну из этих дам, подвел к другой. «Благодетельность! — сказал он, указав на первую. Благодарность! — прибавил он, указав на вторую. Обе благодетели несказанно удивились: с тех пор, как свет стоял — а стоял он давно, — они встречались в первый раз!»
О судьбе рукописи «Крутого маршрута».
Евгения Семеновна пишет: «...К 1962 году стала я автором объемистой рукописи, примерно в 400 машинописных страниц... А когда я получила кооперативную однокомнатную квартиру... Теперь мне светила вполне определенная цель — предложить эту рукопись толстым журналам».
В числе толстых журналов, в которые Е. С. отнесла рукопись, был «Новый мир». Александр Трифонович Твардовский, прочитав рукопись, пригласил к себе Гинзбург. Он принял ее весьма сдержанно и, возвращая рукопись, сказал: «Мне нравится ваша героиня, но не нравится автор...»
Евгения Семеновна болезненно восприняла отзыв Твардовского. И жаловалась удивленная: «Твардовский читал всю рукопись, всей книги, в том числе и главу «Меа сulра», но Твардовский даже не заметил этого заголовка!»
Меа сulра — Моя вина. Судя по реакции на отзыв Твардовского, вопрос раскаяния раннего или позднего Евгению Семеновну волновал. Исповедь, покаяние и искупление очень близки. Может быть, именно это толкнуло Евгению Семеновну в лоно религии. Склонен думать, что легче уходить из жизни, получив отпущение.
Евгения Гинзбург, человек щедро наделенный даром слова, написала сильную, во многом правдивую книгу. Она не оставляет равнодушным даже того, кто сам прошел той же дорогой и не с меньшими, а с большими испытаниями и потерями.
В своих воспоминаниях я касаюсь преимущественно той части «Крутого маршрута», место, время и события которой я риал достаточно хорошо или был участником.
Если бы «Крутой маршрут» не являлся автобиографической — документальной повестью, возможно, я и воздержался бы от своих замечаний.
В этой повести Гинзбург — СВИДЕТЕЛЬ. А ей хотелось быть еще и ГЕРОЕМ.
Комментарии 145
Когда репресировали бежали мой дед и его сестра. Остальных расстреляли. Мой дед сменил имя, был Сагид потом Ахматхан, в итоге хан убрал стал Ахматом.
Правда про Евгению писательницу толком ничего не знаю.
САГИДУЛЛИН, Мингарей Сагидуллович
Историк. Род. в д. Верхние Суксы Мензелянского у. Уфимской губ., в крест. семье. Чл. РКП(б) с 1920. Многие годы на парт. работе в Татарии. В февр. 1926 за "невыдержанность" выражений ему предложено покинуть пределы рес-ки; уехал в Ср. Азию. Через год вернулся и занялся ист.-лит. работой. Обе написанные им книги, содержавшие многие из запретных к тому времени имен деятелей татар. нац.-револ. движения, были подвергнуты резкой критике и объявлены "вражеской выходкой". В 1930 уехал в Москву и стал студентом филос. отд. ИКП. 21 дек. 1932 арестован как рук. "левой конттревол. националист. организации Татарии, переросшей в 1931-32 в троцкистскую повстанческую антисов. организацию "Крест. иттифак"". 10 мая 1933 Коллегией ОГПУ приговорен к 10 годам ИТЛ. Исключен из партии уже после ареста. Срок отбывал в ДмитровЛаге, работал ред. многотиражки; затем этапирован на Солов...ЕщёЖертва политического террора в советский период
САГИДУЛЛИН, Мингарей Сагидуллович
Историк. Род. в д. Верхние Суксы Мензелянского у. Уфимской губ., в крест. семье. Чл. РКП(б) с 1920. Многие годы на парт. работе в Татарии. В февр. 1926 за "невыдержанность" выражений ему предложено покинуть пределы рес-ки; уехал в Ср. Азию. Через год вернулся и занялся ист.-лит. работой. Обе написанные им книги, содержавшие многие из запретных к тому времени имен деятелей татар. нац.-револ. движения, были подвергнуты резкой критике и объявлены "вражеской выходкой". В 1930 уехал в Москву и стал студентом филос. отд. ИКП. 21 дек. 1932 арестован как рук. "левой конттревол. националист. организации Татарии, переросшей в 1931-32 в троцкистскую повстанческую антисов. организацию "Крест. иттифак"". 10 мая 1933 Коллегией ОГПУ приговорен к 10 годам ИТЛ. Исключен из партии уже после ареста. Срок отбывал в ДмитровЛаге, работал ред. многотиражки; затем этапирован на Соловки. В 1937 снова отправлен в Казань, где ему предъявлено обвинение в участии в КРТО в ДмитровЛаге. 10 мая 1938 выездной сессией ВК ВС СССР приговорен к ВМН. Расстрелян в тот же день. Реабилитирован в 1969.